— Ты бы пока не звонила, — сказал он виновато. — А то знаешь… она скажет, что надо срочно домой… а дома… понимаешь…

— Ты, значит, не хочешь, чтоб я уходила, да? — спросила Ляля, улыбаясь. Наверное, это была кокетливая улыбка и вопрос тоже задавался не без кокетства, и впервые Ляля назвала на «ты» взрослого мужчину — лет, быть может, двадцати пяти или даже тридцати, запредельного, нереального возраста. Ляля вела себя дурно и понимала, что ведет себя дурно и сквер но, но приключения такого рода происходят не каждый день, а вернее сказать, они не происходят вовсе — может быть, это первое и последнее приключение в жизни. Оно должно быть сыграно хорошо, как главная роль в мелодраме, где героиня пьет бриллиантовый яд под открыточным глянцевым небом…

— Я не хочу, — ответил герой, отводя глаза, — что бы ты… чтобы оно… ты ведь не понимаешь.

— Я понимаю, — сказала Ляля, на высоте положения, на такой невероятной высоте, куда не поднималась даже Ирка Меркулова с придуманными историями о бритоголовом бандите на всамделишном «Мерседесе».

Герой умолк, крутил в руках незажженную сигарету, сигарета стала сморщенная, увядшая… Решительно подошел к двери, плотно закрыл, чтобы ни капли света и ни единого звука не просочились в темный коммунальный коридор. Встал к двери спиной.

— Я… перед тобой… не знаю… наверное, виноват, — выдавил он с мучительным трудом. — Я… встрял в твою судьбу… от жалости… не знаю… от безысходности. Поздно… А ведь я уже знал, что это часто — учуешь поздно, не успеешь, а потом жалко… И встревать опасно. Нарушается равновесие. Сколько тебе лет, ребенок?

— Семнадцать, — сказала Ляля, прибавив два года, чтобы не показаться маленькой дурочкой. Теперь уже вправду ничего нельзя было понять. Почему — встрял? Все как будто хорошо…

— Вот видишь, — продолжал герой. — Тебе бы еще жить и жить. А он…

— Кто? — Ляле почему-то стало оглушительно холодно. Задрожали руки, губы — волевым усилием дрожь не унять. Она села на вымазанную красным тахту.

Герой терзал сигарету, бумага уже прорвалась и, в узкие ранки, просыпался табак. Его взгляд блуждал по комнате, не останавливаясь на Лялином лице.

— Я дурак, — сказал герой. — Дурак и подонок. А по-другому не вышло.

— Нет, — сказала Ляля. Она была убеждена, что это неправда.

Герой поднял рукав свитера. Ляля подумала, что сейчас увидит следы от уколов, от инъекций наркотика — такое это было движение, но на его бело-голубом запястье оказалась темная царапина. Как будто он пытался вскрыть вены, но передумал.

— Что это?

— Ну… — герой стряхнул рукав обратно. — След от ТаинстваПерехода. Долго не сходит.

Он сказал серьезно и мрачно, курсивом, с большой буквы, не похоже на себя — и Ляля вдруг прыснула над этим серьезным видом и возвышенной нелепостью, прыснула в ладонь — и рассмеялась по-настоящему. И тут же подумала, что герой обидится. Но он не обиделся.

— Глупышка, — сказал он беззлобно. — Совсем девчонка. Этот подонок… а я даже не свернул ему башку. Растерялся, видишь ли. И торопился. Боялся, что ты умрешь раньше, чем…

— Я умру? — удивилась Ляля. Ночной двор, слюнявая тварь, оглушительная боль скреблись в ее память, поскуливали, как паршивые бездомные собаки, а она держала дверь обеими руками, чтобы не пустить, чтобы не увидеть, а то — как же жить-то?

— Ты уже умерла, сестренка, — грустно сказал герой. — Но после Перехода. Ты уж извини.

Как умерла? Я же живая, сижу на твоей тахте, отрываю нижнюю пуговицу от твоей рубашки, слушаю твои глупости. Я вообще никогда не умру. Я буду всегда. Мне просто приснился ужасный сон, такой ужасный, что я закричала, а ты услышал. Я спала, когда спят — просыпаются, а когда умирают — нет. Смерть — это все, ничто, конец, остановка. Мертвых закапывают в землю, режут ножом патологоанатомы, едят червяки — и им уже все равно. Мертвые попадают в ад или в рай, но это — неправда. Бога нет, хоть все и ходят в церковь. Им просто страшно умирать, потому что после смерти их не будет. Но я-то буду всегда.

Ляля ничего не сказала, но герой понял. Бросил сигарету, ушел к стеллажу, вернулся с зеркальцем, прямоугольным, содранным с ванного шкафчика. Протянул.

Ляля отшатнулась. Ужас, вдруг правда — мертвое лицо, как у зомби в кино, а по лицу ползают черви! Схватилась за лицо руками — но ощутила подушечками пальцев только прохладную нежную кожу. Неужели можно поверить в эту чушь?

А герой все держал зеркало перед лицом, и любопытство юной женщины победило страх. Ляля взяла зеркало, посмотрелась.

Ничего страшного или странного — этот пожелтевший потолок в трещинах, кусочек обоев, угол шкафа… А где же я? Как это может быть?!

Сначала Ляля махала перед зеркалом руками и подносила его к самым глазам, переворачивала и всматривалась в черную поцарапанную изнанку. Потом поняла, что никаких фокусов тут нет.

Просто ее нет. Все правда, хотя… она же не дух. Лицо, руки, ноги… босые ноги на холодном полу… волосы… Холодная вкрадчивая жуть…

Впадать в истерику, однако, было нельзя. Ляля глянула на героя — что он подумает. Герой смотрел на нее с видом страдальческим и виноватым.

— Почему это, а? — спросила Ляля, глотая вместе со слезами собственный страх. — Я же не привидение? Я себя чувствую…

— Носферату, — как-то заученно сказал герой, — не отражаются в зеркалах и не отбрасывают тени.

— Носферату?

— Вампиры.

Женя сидел у окна и курил, пускал тонкие струи дыма в форточку, а ночной ветер, благоухающий, холодный, свежий, втекал в комнату, вносил дым обратно, вносил мелкую водяную пыль и сладкий запах октября. Женя чуть-чуть отодвинул темную штору, плотную, как ковролин, совершенно непроницаемую для света — и, докурив и бросив за окно окурок, задвинул ее снова. Холодная, прекрасная, страшная осень осталась снаружи.

Ляля слушала молча, с самого начала, она не плакала, только пошмыгивала носом. То, о чем говорил Женя, было дико, невообразимо, абсурдно — и было правдой. А если так — то плакать нет смысла, нужно смириться со свершившимся фактом, все понять и думать, как быть дальше.

— Ты только не вздумай меня бояться, ребенок. Я не дьявол какой-нибудь, я тоже как бы случайно сюда вписался… Я, вообще-то, скульптор. У меня раньше была мастерская, пока я жил с женой, а потом мы развелись, квартиру разменяли… ну, аренда того, не мог я больше. И я пошел работать на завод. Формы с моделей снимать.

— А почему ты развелся?

— Любопытная… Ну, там, поссорились, не сошлись характерами… Да бог с ним. В общем, пошел я работать на этот завод, Монументальной Скульптуры и… как бы надгробных памятников. Неплохое место, и платили хорошо…

Откровенно говоря, не в деньгах тут было дело. Уж скажи честно: привлекала тебя свободная хипповская жизнь и дивная возможность никогда не видеть тех, кто добра желает: ни своих родителей, ни Юлечкиных, ни ее самой. Оказывается, старых хипарей иногда воротит от респектабельности — или просто от всей этой финансово-светской суеты начало уходить то, ради чего живешь в сущности. Сбежал — и оно вернулось, ужасно благодарное, вот в эту самую засранную коммуналку, а славное чувство, будто сбежал с урока или из казармы удрал в самоход, затянулось на целых полгода.

— На этом заводе вполне можно было кино снимать. В тарковском духе, символическое, знаешь? Очень уж там было много красивых кадров для таких дел. Или музей устроить.

Когда-то завод занимался изготовлением вождей. Строго говоря, для того он был и создан, это странное учреждение, базирующееся в оскверненном революционным народом храме, вросшее забором в кладбище, расползшееся новыми кирпичными корпусами по могильным плитам. Огромный храмовый зал еле вмещал чугунные тела, тяжелые головы вождей таскал цеховой кран, из бронзы лились указующие длани в человеческий рост — и детали очередного вождя паковали в ящики и увозили на очередную площадь. Там, на месте постоянной прописки, вождей собирали из громоздких кусков, втаскивали на пьедесталы и обсаживали вокруг цветами. И завод тоже процветал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: