Шел тихий снег, такой как любила Ляля.
Под его мягким добрым мехом умерли все резкие звуки, все острые грани, все контрастные цвета. Между небом и землей повисла колеблющаяся кружевная кисея; мир стал мутным, нежным, пушистым… Белые бабочки кружились в желтом, лиловом, синем воздухе медленно, томно, цеплялись к ресницам, садились на волосы, на протянутые ладони — замирали, будто не ожидали от человеческой руки такого приветливого холодного покоя. Снежный покров был невесомо легок — как пуховый платок, как приземлившееся облако — и девственная белизна укрыла даже вечную грязь мостовых. Душевная боль успокоилась в снегу.
Шел самый глухой час ночи.
Как тихи, как белы, как пустынны были улицы в мареве снегопада. Добр был сон, покоен, глубок, не шуршали машины, не вздыхали поздние троллейбусы, не хлопали двери. Неоновые иероглифы вывесок и рекламных щитов горели сквозь снежную муть приглушенно, как воспоминания о самих себе. Тепло было, тепло и спокойно — так спокойно и хорошо, что помимо воли думалось: так больше не будет никогда.
И четверо прошли через весь тихий город, через сны, через снег, через тревожные мысли, дурные предчувствия — держась за руки, поймав и удерживая капризную, ртутную каплю живого тепла. Молча. Не смея ничего обсуждать.
И тоска сдавила Женино сердце безжалостной ледяной рукой, да так и не отпускала до самого дома.
Как Жене хотелось удержать свиту на месте. После вчерашнего. На всякий случай. Ведь никто так и не решил, что теперь.
Ночь настала прозрачная, ледяная, черная. Полная луна стояла в пустых беззвездных небесах, белая, безжизненная, как высохший череп, с темными кратерами слепых глазниц. Снежный пух схватился морозом, превратился в стеклянное крошево, в алмазные россыпи, сделался острым и колким, сверкал мертвенной роскошью, погребальной парчой… Еще до полуночи город замер в мерзлом оцепенении — куда идти в такую пору? Зачем?
Но смотрели виновато, пожимали плечами, молча выскальзывали за дверь — нельзя было удержать, нечего было сказать, и Жене казалось, что он пытается заслонить от ледяного ветра живой огонек свечи.
Ляля поцеловала его в щеку. Генка пожал руку. Корнет улыбнулся и опустил глаза. Женя остался стоять на лестничной площадке, под голым желтым светом, с голой саднящей душой.
Потом захлопнул дверь, медленно спустился по лестнице. Вышел на улицу. Снег пел, скрипел под ногами, хрустела крахмальная зимняя скатерть. Тишина звенела в ушах, стонала воющим звоном ледяного безветрия. Пролетевший вдали по железке поезд обрушил на мир стремительный мерный грохот, и еще долго ритмично громыхал в черном далеке, как механическое сердце.
Улицы текли под ноги стылым молоком. Фонари нанизывались в золотые бусы, летели лиловыми гирляндами, висели елочными шарами — и луна светила ярче фонарей. Окна домов, одинаково темные, без искры живого света, отражали мертвое лунное сияние, как ослепшие зеркала. Трамвайные рельсы покрылись зазубренным инеем. Деревья, черные на белом, корчились обугленными трупами, ломали, переплетали пальцы замерзших ветвей. Маленькая розовая церковка встала из колючих снегов, как злая насмешка — игрушечно хорошенькая, чистенькая, с кулонными крестиками на аккуратных куполах, бесполезная, декоративная, как рисунок на открытке.
Женя все понял. Он обошел церковь по знакомой тропинке, между заиндевевшими крестами и гранитными плитами, засыпанными снегом, мимо мраморной урны на высокой белой колонне, на аллею, над которой мрачно возвышалась темная громада Завода, оскверненного храма. Он повернулся лицом к дороге, с которой сеялся желтый свет фонарей и приготовился ждать.
Долгое ожидание не понадобилось. Тонкая изящная фигурка мелькнула между деревьями, заскользила по снегу, приближаясь. Женя скрестил руки на груди, молча смотрел, как она парит над сугробами, как развеваются в безветрии темные локоны и белый шарф, как мерцает ее лунное лицо… Острая холодная игла застряла в груди — и тяжело вздохнуть.
Ледяная дева остановилась, остановив неожиданно горячий взгляд на застывшем Женином лице.
— Здравствуй, Лиза, — сказал Женя потерянно. — Ты меня звала, да? Я пришел.
— Здравствуй, — медленно сказала Лиза. — Здравствуй, милый.
Ее голос был чистой болью. Боль отдалась в Жениной душе раскалывающим эхом.
— Зачем ты звала? — спросил Женя, отводя глаза.
— Женечка, ты… о, прости меня! Прости меня! Это я виновата! Я ошиблась! Мне показалось! — Лиза прижала руки к груди, пытаясь успокоить боль, кусала губы, ломала пальцы. Смотреть на нее было нестерпимо. — Мне надо было как-то объяснить тебе… не отпускать тебя, но я никогда не умела… О, Женечка, я — такой дрянной наставник!
— Лиза, — сказал Женя хрипло, — ну, перестань. Я же тебя просил, да?
— Ты меня просил, а они? Просили тебя, да? Девочка, юноши? Женечка, так же нельзя, это же тени… это — боль и чувство неправильности, и это не пускает на Свет. Они же страдают на чужой стезе. Разве ты не чувствуешь сам?
Женя задумался. Рассеянно кивнул.
— Да. Чувствую.
— Отпусти их, сожги тела, проткни серебром, но… Ты любишь. Ты этого не сделаешь. И я не сделаю. О, я преступница!
Лиза ломала обледеневшую веточку, веточка хрустела в ледяных пальцах. Слезы медленно текли из ее глаз, схватывались стеклянными подтеками, падали с хрупким треском, ее лицо покрылось ледяной коркой — и глаза были как черные проруби. Женя отворачивался, чтобы не видеть стеклянных Лизиных щек, но видел их внутренним зрением — и острый лед резал до крови. Лиза всхлипнула, как девочка, и уронила обломок ветки.
— Они что, выгнали тебя? — спросил Женя, и уже договорив, сообразил, что сказал глупость.
— Если бы выгнали! О, какие ты говоришь пустяки! Нет, конечно, нет — но я все время чувствую вину. Скверная, скверная девчонка! А не играй с чужой судьбой, негодница! Поделом мне…
Женя тронул ее руку.
— Ты же можешь… все поправить, да?
— Убить вас? Отпустить? — Лиза тяжело покачала головой. — Нет. Не могу.
— Почему?
— Дурачок! Я люблю! Я люблю тебя — создание свое, дитя во Мраке! Люблю твою душу — не могу от пустить ее туда… сил нет. Ревную к Вечности и хочу бытия твоего — здесь! Даже для твоего блага — не могу! Низкая, низкая девка!
Лиза разрыдалась. Женя обнял ее, неловко и бережно — и она плакала у него на плече, прожигая его слезами насквозь. Ее душа была вывернута до острой боли — и Женя ощущал ее нежность, и ужас, и одиночество, и смертную тоску по разбитой надежде. От желания успокоить, вылечить — помочь — у Жени судорога прошла по душе, но он даже представить себе не мог — как.
— Лиза… я тоже тебя люблю, — сказал он, еле ворочая языком.
Она зарыдала еще безутешнее.
— Лиза, знаешь, что… хочешь, я с тобой останусь? — выговорил Женя с диким трудом.
Лиза подняла голову.
— Будешь со мной в Инобытии, как вампир? — спросила она с горькой улыбкой. — Хранителем Смертей станешь — таким, как надо? Проводником Обреченных? Научишься легко убивать, да?
Женя молчал.
— А что будет с твоей свитой, милый? Ты их сожжешь? Или заставишь делать то, что нужно? Или просто бросишь на произвол судьбы — мучаться?
Женя молчал, чувствуя себя последним подонком. Он тоже не знал, что делать.
Лиза освободилась из его объятий. Она больше не плакала — ее лицо выражало спокойную решимость самоубийцы.
— Все, милый, — сказала она нежно. — Не стоит больше мучить друг друга. Ты все понял, верно? Может быть, придумаешь, как поправить. Может быть, мир поправит сам. Судьба бывает на удивление милосердна. Я люблю тебя, дитя мое. Ты был моей самой отчаянной надеждой и самой теплой мыслью. Прощай. Я останусь во Тьме, ты уйдешь на Свет — не будем больше лгать себе, мой дорогой Женечка.
Лиза на миг притянула Женину голову к себе и коснулась губами его губ. Она едва обозначила поцелуй, но и условный, он был — ослепительная вспышка вампирской силы. Женя хотел придержать ее — но Лиза убрала его руку со своего плеча.