Легки в ночи шаги, стремительны, бесшумны — и тени летят сквозь тело синими лезвиями, снег вспыхивает от случайного фонаря неожиданными алмазами, редкий автомобиль обдает ослепительным мгновенным светом фар, исчезает, снова встает тишина. Нет ветра, стыл воздух, его можно коснуться — он гладок и жгуч на ощупь, как железо на морозе.
Одинокий прохожий идет впереди тебя. Лучше не вынуждай его оглянуться. Если вдруг он оглянется — ты увидишь его белое точеное лицо, темные провалы огромных глаз, блики от намотанной на дерево елочной гирлянды в широких зрачках — красный, зеленый, желтый, синий и снова красный — ты не обознался. Беги, пока в этих глазах раздражение без злобы — может быть, тебе удастся выжить.
Ночь Хозяев.
Худший удел — влюбиться в эту ночь, вымораживающую душу. Объятия будут — как ледяные тиски, поцелуи — как жидкий азот, постель — как этот снег, не по-городскому белый, девственно, непорочно белый. Кровь, если она брызнет на это сверкающее полотно, не прожжет в нем дыр — только оставит горячие яркие пятна.
К утру их запорошит иней.
Лешка знал, что жить ему осталось от силы минут пять.
Это почему-то совершенно его не ужасало и даже не огорчало по-настоящему. Видимо, потому что усталость заглушает страх, притупляет боль и делает людей ужасающе равнодушными. Лешка устал до тошноты. Тело знало, что нужно уворачиваться, ставить блоки, отвечать ударом на удар — сознание едва не смахнуло с языка странную фразу: «Да не валяйте вы дурака, мужики. Собираетесь убить — убивайте быстрей, не устраивайте этот дурной балаган».
Но тело действовало совершенно автономно, независимо от души, как боевая машина с запущенной программой. И Лешка до сих пор стоял на ногах, хоть это его изрядно удивляло. Бойцы кое-чего стоили, а Лешка никогда не был особым асом в рукопашном бою. Его тело цеплялось за последние минуты жизни с поражающим воображение упорством. Трое, стоящие вокруг и наблюдающие за ходом избиения, начали проявлять нетерпение. Стволы перекочевали из укромных мест, в руки. Лешка увидел это краем глаза и автоматически отметил, что его, по всей вероятности, не станут валять по земле и избивать до смерти, как было запланировано, а попросту пристрелят. Ну-ну.
И в тот самый момент, когда Лешка пропустил отличный удар в глаз и левая сторона его мира взорвалась и погрузилась в подобие того самого мрака, полное наступление которого ожидалось с минуты на минуту, что-то вокруг чертовски сильно изменилось. Изменения произошли так стремительно, что полуослепший Лешка ничего не успел разобрать. Бойцы отвлеклись на нечто извне. Кто-то крикнул: «Тебе чо надо, козел!?» Кто-то застонал под самым ухом, странно застонал, не так, как стонут от боли, а как в дешевой порнухе — и тяжелое тело рухнуло на снег. Грохнул выстрел, еще один — кто-то тонко вскрикнул: «Мама!» — и «мерс» бойцов с визгом сорвался с места.
И все эти звуки вместе с другими, сходными, отзвучали в течение минуты — может, полутора. И настала тишина.
Желтый фонарь освещал белый снег в красных пятнах и другие вещи — странные вещи.
Лешка понял, что стоит на том самом месте, где его оставили бойцы, и смотрит на сцену, которая никак не может уложиться у него в голове. На заледеневшем шоссе лежат двое, неподвижно — один ничком, а второй — навзничь, с пистолетом в руке, как опрокинутый манекен с витрины магазина «Солдат удачи». А рядом с Лешкой обнимаются двое мужчин — один из бойцов и незнакомец в светлой замшевой куртке с красным отпечатком человеческой ладони на спине.
А шоссе так пустынно, как только может быть пустынно в полуночную пору это местечко, окруженное бетонными заборами и пустырями с ямами и ветром. И единственная машина в поле зрения — это Лешкина потрепанная «шестерка» с помятым бампером, с открытой дверцей — и из дверцы сочится свет и еще чуть слышно поет Высоцкий.
— Это бздец, — сказал Лешка.
Незнакомец в светлой замшевой куртке обернулся и разжал руки, которыми обнимал бойца. Боец тяжело и мертво обрушился на обледеневший асфальт. Светлая куртка незнакомца спереди оказалась не светлой, а черно-красной. Мертвец блаженно улыбался желтому фонарю окровавленными губами.
— Надо сматываться отсюда, — сказал Лешка и не узнал собственного голоса.
— Ага, — сказал незнакомец. И улыбнулся.
У него было славное бледное лицо, русая челка и чужая кровь, размазанная по щеке. Он хотел ее вытереть, но размазал еще больше.
— Поехали, — сказал Лешка.
Незнакомец пошел с ним к машине и скользнул на заднее сиденье с непринужденностью и изяществом кошки, принесенной в незнакомый дом. Лешка выключил радио и тронул с места.
— Ты кто? — спросил он, глядя на дорогу.
— Энди, — сказал незнакомец.
У него был странный, высокий, хрипловатый голосок. Таким голосом мог бы говорить оживший плюшевый тигренок. Тигренок, которого трехлетнему Лешке подарили на день рождения.
— Они стреляли в тебя? — спросил Лешка, потому что стреляли явно не в Лешкину сторону.
— Не они, а он, — сказал тигренок сзади. — И не в меня, а в своего дружка. В его спину.
— Почему? — спросил Лешка ошарашено.
— Не знаю, — безмятежно сказал тигренок. — Дурак, наверное.
И, судя по звукам, принялся тереть лицо носовым платком.
Лешка вышел из машины, чтобы открыть ржавые металлические ворота. Энди не шелохнулся. Он дождался, когда Лешка поставит свою серую «шестерку» на надлежащее место, включит в гараже свет и запрет ворота снова — только тогда выбрался наружу.
В том, как он не спеша озирался по сторонам, тоже было что-то кошачье.
Гараж — старое и странное сооружение из кирпича и стальных листов, темным путем раздобытое еще кем-то из Лешкиных предков, освещался яркой лампочкой под тусклым гофрированным колпаком толстого зеленоватого стекла. Внутри гаража было тепло и пахло бензином, грязными тряпками и автомобильным ароматизатором. Привычными запахами места, где хранится, чинится и облизывается со всех сторон чья-то любимая техника.
В этот раз Лешка уловил тут еще один запах. Запах приехал вместе с тигренком Энди, вместе с ним вышел из машины и обосновался в гараже — от него Лешке стало слегка не по себе. Этот запах — тонкий и свежий аромат чего-то нежного, сладкого, пряного — напоминал безвозвратные времена, когда здесь могла мелькнуть Марго. На минутку. Оставив после себя тонкую струю духов — как шелковый шлейф.
— Черт, — сказал Лешка. — У тебя что, духи?
Энди только плечами пожал. Небрежно и неопределенно. Снял окровавленную куртку. Остался в черных джинсах и темно-зеленом свитере. Худенькая, грациозная, легкая фигурка. Как же он исхитрился завалить трех здоровенных мужиков, да так просто и непринужденно. И быстро.
Энди, между тем, скользнул рассеянным взглядом вокруг. Зафиксировал наличие двух старых разнокалиберных диванов под прямым углом друг к другу и обшарпанного стола между ними — примету присутственного места. Швырнул куртку на кучу ветоши. Направился к диванам, уселся — невесомо, как котенок, изящно, как котенок. Уютно. Крови на его щеке уже не было.
— Ты что, из балета, что ли? — сказал Лешка, заглядывая в осколок зеркала.
— Ага, — «мурр…»
— А лет тебе сколько?
— Ну…
— Ну ладно. В армии был?
— Ну… да ну тебя.
— Значит, нет восемнадцати.
— Ну…
— Нету, нету. Шестнадцать максимум. Дитя еще горькое. Но — могешь. Лихо работаешь, лихо. Только вот — ты чего это с ним обнимался? Что это за прием такой, я не понял?
— Такой вот прием… поцелуйчик.
Лешка отвлекся от разглядывания разбитой физии. Энди расселся на диване, скреб пальцем шершавую обивку, смотрел искоса, улыбался.
— Душевно поцеловал. Как родную маму. Или как родного папу. То-то он помер счастливым.
— Я вообще добрый.
— Мое солнышко. А на шоссе что делал среди ночи, добрый мальчик?
— Гулял, — кроткая лукавая мина. И тон под стать.
— Буратино, ночью дети должны спать. А не шляться по пустырям, где шарятся злые дяди.