Но она была совершенно недоступна К. Аксакову, как недоступна она теперь графу Толстому. Напротив, все толкало славянофильского пророка в сторону ее отрицания и полного пренебрежения ею. Он органически не мог не признавать превосходства моральности над легальностью уже потому, что ключом для понимания всех жизненных явлений, основой, на которой он воздвигал все свои идеалы, была семья, гармонически сложившаяся, живущая в мире, любви и спокойствии, – такая т. е., среди которой он вырос сам.
Жизнь западноевропейских народов представлялась ему холодной и мертвой. Он не мог восторгаться культурой и цивилизацией, потому что ясно и основательно видел, как культура и цивилизация обездушивают человека, опустошают его нравственный мир и делают из него живого мертвеца, в котором совершенно иссякло духовное, любовное начало. Он ненавидел отношения между людьми, основанные лишь на контракте. Он хотел живой связи, живого общения. Где же найти их? Семья, разумеется, дает первый и лучший пример такого рода жизни. Отец – глава семьи, ее руководитель, ее царь, у него полнота прав и власти, но эти права и эта власть охотно признаются всеми чадами и домочадцами, потому что в их проявлениях нет ничего принудительного, насильственного. Отец правит, но правит любовно, влияя лишь авторитетом своей нравственной силы, и таким путем подчинение и свобода мирно уживаются друг с другом. В семье нет начальства, а есть руководитель, нет насилия, а есть убеждения, нет рабства, а есть свобода личности, добровольно повинующейся.
То же самое К. Аксаков мечтал найти и в старорусской истории. Он восторгался былинами и эпосами, даже московскими порядками, потому что прежняя Россия казалась ему такой похожей на любезную сердцу Аксаковку. Власть и народ находились между собой в живом общении; ничто не стояло между ними, никто не стремился воплотить в статьи и формулы связующую их любовь.
Угловатости славянофильской доктрины исчезли или заменились другими, но ее настроение, это настроение национальной гордыни – живо еще и поныне. Ведь недавно еще один профессор, чуть не академик, торжественно заявил: «нас не может радовать похвала немцев, но может радовать их порицание: значит, мы не похожи на них». Но к этой живучести славянофильства мы еще вернемся, пока же несколько слов о его положительной роли в русской жизни, положительной, к тому же, совершенно случайно.
Нечего, я думаю, и пояснять, что между народническими идеалами К. Аксакова и идеалами управы благочиния не было ничего общего. Он ошибался: обманывая себя, он обманывал других – это грех перед историей, но он не гнул своей совести, не напяливал на нее вицмундира; он защищал достоинство человеческой личности и ее свободу, как мог, как понимал их. Свобода слова – вот самый конкретный практический пункт его учения, и он потратил на него не меньше страсти, чем на защиту допетровской всероссийской добродетели. Позволю себе привести одно стихотворение, сохранившееся в его бумагах. Он пишет:
Одно уже это стихотворение должно сделать очевидным для читателя тот факт, что К. Аксаков, несмотря на свою безусловную преданность устоям русской жизни, числился в ряду оппозиции и признавался красным. В этом отношении он разделял участь, общую всем главарям славянофильства. В них находили слишком много свободы и самостоятельности, было подозрительно уже то, что они решались говорить и думать, когда все вокруг молчали. Когда в 1852 году они задумали издавать «Московский сборник», долженствовавший заменить все прежние неудачные журналы, благополучно проскочил через цензуру лишь первый том, а второй том и не появился на свет Божий.
Любопытно поэтому привести документ, из которого видно, как относилась к К. Аксакову цензура того времени. В записке министра народного просвещения С. Уварова, перепечатанной в «Истории русской цензуры» А. М. Скабического, мы читаем между прочим:
«В статье Аксакова о богатырях изображение характера и подвига Добрыни Никитича, Ильи Муромца, Ставра, Рахдая и других богатырей, а равно пиры и домашняя жизнь самого Владимира – не такое, как повествует история, а как описывается в древних русских сказках и песнях».
«Подобно Хомякову, К. Аксаков старается отыскать в сказках и песнях признаки того же, небывалого в России, общинного порядка дел. В одной песне сказано, что Владимир, делая пиры у себя, приказал брать со всякого званого по 10 рублей, и К. Аксаков говорит: «Весьма замечательное указание: итак, этот княжеский пир – складчина; пиры складчиною – явление совершенно русское и древнее; вспомним братчины, например братчину Николыцину, где складочный пир и вместе союз, в котором выбирается и пировой староста, это также чисто общинное явление; это вольное видоизменение самородной общины, ее отпрыск… К таким же общинным явлениям, возникшим из самой коренной общины, причисляем мы артель и даже казацкое устройство». Этого мало, даже в хороводе сочинитель видит образ русской общины.
«Из других песен К. Аксаков выводит, что богатыри сидели у Владимира не по аристократическому праву награды, и прибавляет, что «аристократическое понятие, образовавшееся на Западе рыцарством, не существовало в древней Руси, на богатырской скамье сидели и Ставр, богатый боярин, и Алеша, сын попа, Иван, сын гостя (купца), и, наконец, Илья Муромец, крестьянин: всем им равный почет». Отношения богатырей к великому князю почтительны, но не подобострастны; они вольно собирались вокруг него, зовут его красным солнцем, солнцем Киевским, охотно служат ему службу, но ни в чем не выражается унижение или придворное их отношение к великому князю; битвы, подвиги, свадьбы и пиры составляют внешний строй этой жизни, в которой слышатся воля и приволье».
«К. Аксаков указывает на места в песнях, где Соловей-разбойник называет князя вором; богатырь Тугарин-Змеевич целует великую княгиню в уста сахарные, а Алеша Попович чуть не назвал ее сукою… Сверх того, К. Аксаков обращает внимание на песню, в которой описывается нашествие на Киев татарского царя Калины. Хотя это и неприятельский царь, но все неприлично, что сочинитель выписывает из песни следующие стихи: