Не мог, не желал примириться Саша и с тем, что так быстро и позорно рухнули его заветные мечты, его давно взлелеянные планы на завладение всеми партизанскими силами урмана, а после, если даст бог, и на создание особой таежной республики, которая будет диктовать свои условия самому верховному правителю Колчаку...
Вот почему так ярился атаман, так выл и бился в седле, сулился всех перевешать и мысли свои потаенные выплеснул; вдобавок ко всему под хмельком был Саша, а известно: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, — так что Чубыкин, подойдя на безопасное от плевков расстояние, первым делом осведомился, не болен ли атаман, а когда узнал, что здоров и вроде бы в собственном уме, то рассудил так:
— Толку, однако, не будет из тебя, парень. Наскрозь ты взялся плесенью, грибком ядовитым, а гнилое бревно всю постройку порушить может... Да и этак ежели сказать: горбатого тока могила исправит. Так што, не обессудь, парень, придется тебя... того...
Потом подошел к Маркелу, крепко пожал руку:
— Молодец. Путевый агитатор из тебя получается. Где можно — так-то вот и действуй: словами, а не пулей да штыком. Кровь людская — она не водица...
Маркел понимал, что успех и этой операции внезапного нападения на карателей Чернецкого во многом зависит от него: удачно ли проведет он разведку, найдет ли подходящую тропу через болото, узнает ли, какие у неприятеля силы и как настроены кыштовские мужики?
Сопровождать Маркела вызвался Спирька Курдюков, заверил, что знает эти места как свои пять пальцев, — где-то здесь, среди лесов и болот, его родное кержацкое село, в котором раскольники издавна хоронятся от всего мира. Вот и ломятся теперь парни сквозь непролазные болота, по известной одному Спирьке зыбкой тропе, с обеих сторон которой щерят гнилую разверзшуюся пасть бездонные пучины...
Присели отдохнуть на полусгнившую осиновую колодину; Маркел стянул сапоги, развесил сушить мокрые вонючие портянки. Кожа на ногах побелела и сморщилась от сырости, ветерок приятно щекочет натруженные ступни. Маркел вытянулся вдоль ствола, прикрыл глаза.
Сильно он изменился за последнее время даже внешне. Подтянулся и словно бы раздался в плечах, медлительнее, но увереннее стали движения, а по-девичьи мягкие черты лица обрезались, посуровели. Еще больше похудел, осунулся, смуглая кожа натянулась на скулах, и до льняной белизны выгорел русый чуб.
— Далеко еще до твоего поселка? — устало спросил он.
— Дак рядом уже. Версты две осталось. А оттуда до Кыштовки — рукой подать, — живо отозвался Спирька и завертелся вокруг колоды. — Вставай, Маркелка, пролежни на боках будут!
— Не спеши пляши... — Маркел внимательно поглядел на Спирьку, спросил понимающе: — Не терпится, дома-то зазноба, небось, ждет?
— Кака тебе зазноба?! — взвился Спирька. — Отец Серафим, проповедник наш, — вот моя любовь по гроб жизни... Погоди, старый кобель, я тя приласкаю!..
— Ты эти шутки брось! — Маркел резко поднялся на ноги. — Ты чего это задумал, Спиридон? Про какого такого Серафима все долдонишь, чем он тебе на больную мозоль наступил?
— На мозоль?! Он мне душу растоптал, он мне... — Спирька сорвался на рыданье. — Убью-у! Задушу гада!
— Ты что, припадочный? — Маркел схватил его за грудки, крепко встряхнул. Спирька вяло отстранился, опустился на колодину, поник курчавой головою. Заговорил, всхлипывая, как наплакавшийся ребенок:
— Сиротою я рос, Маркелка. Ни мати, ни тяти — от холеры оне померли. И вот община, эти самые братья и сестры, взяли меня на воспитание, а проповедник Серафим вроде как за отца крестного стал... Ох, и помучил же, изуит, ни дна ему, ни покрышки! Грамоте стал обучать — замест себя в проповедники, видно, прочил. А мне ети молитвы, как китайска грамота: ни в зуб ногой не понимаю, потому и запомнить не могу. Дак он, отец Серафим-то, в темный чулан запрет — и сутки сижу, и двое. Стра-ашно, как в могиле все одно, и темень зачнет давить на тебя, что землица сырая. Воем изойду, всего сам себя искусаю — тада выпустит... А бить не бил — по лиригии, грит, не положено. Дак лучше ба промеж глаз когда врезал, чем так-то... я ить и посейчас темноты боюсь, как черт ладана. Ночью проснусь — и трясти меня начинает, впору хоть волком завой...
Туман не туман — тяжелая испарина висит над болотом, и когда из-за облаков показывается ущербный месяц, зелено светится этот гнилой вонючий чад, — красиво даже.
Тихо, и в мертвенной тишине далеко слышно чавканье многих торопливых ног, обутых в бродни, сапоги, опорки. Колючие кусты тальника и ракиты цепляются за одежду, в кровь раздирают руки и лица. Иногда кто-то оступается с тропы, проваливается в вязкую лабзу — и тогда слышна приглушенная ругань, потерпевшего вырывают из болотного плена, дают подзатыльник за ротозейство, и снова торопливое чавканье ног: скорей, скорей, надо успеть до рассвета!
Черная вереница людей, извиваясь змеею, неутомимо ползет через болото, Маркел ведет партизан на Кыштовку. Вернее, ведет не он — впереди цепи, ссутулясь, спорым шагом бывалого охотника идет высокий бородатый мужик — проводник из Кыштовки, с которым так удачно познакомился Маркел, будучи в разведке. Мужик этот, Яков Буланин, кыштовский охотник, а в прошлом фронтовик, прекрасно знает не только потаенные болотные тропы, но выведал, в каких избах деревни и по скольку человек квартируют солдаты, где ночует сам штабс-капитан Чернецкий, сколько у карателей винтовок, пулеметов и где расставлены секретные посты и дозоры.
Скорей, скорей!.. Перед рассветом начала сгущаться тьма, ущербный месяц скрылся за дальними лесами, а болотная испарина побелела, окутала все непроницаемо-молочной пеленою. Но вот кончилась зыбкая, чавкающая тропа, под ногами почувствовалась долгожданная твердь, захрустел валежник. Партизаны вошли в сухой сосновый бор, по-здешнему — рям, который, казалось, сохранял еще в древесных стволах смолистое тепло знойного дня... За этим рямом — деревня Кыштовка.
Люди облегченно вздохнули, обступили своего командира. Иван Савватеевич разбил всех на группы, назначил старших. Каждая группа должна окружить избу, где ночуют каратели (проводник обстоятельно объяснил, как найти эти избы), и по сигналу напасть на неприятеля. В случае, если кто напорется на часовых и обнаружит себя, бой начинать, не ожидая сигнала. Противник почти в два раза превосходит партизан численностью, не говоря уже о вооружении. Поэтому успех операции могут обеспечить только внезапность, смекалка, храбрость.
— Зайдем в деревню — команд моих не ждите. Я не Илья-пророк, штобы громом греметь на всю округу, — напутствовал Чубыкин. — Там, в деревне, кажин сам себе и солдат, и командир. Мотри, паря, оплошаешь — не сдобровать нам всем...
Две небольшие группы были посланы в обход деревни с юга и севера, чтобы в нужный момент открыть пальбу, наделать шуму и тем самым сбить противника с толку, запутать, не дать ему понять, откуда наступают главные силы. А их вообще нет, этих главных сил — монолитного отряда в походной колонне или развернутого в боевую цепь. Нет — и баста! Есть мелкие группы, которые по-за плетнями, по-за огородами просочатся в самое расположение карателей, к пулеметным точкам, к потаенным секретам. А ну-ка, господин штабс-капитан, ваше превосходительство, чему вас учили в военных школах и академиях, что там в ваших боевых уставах записано по поводу ведения таких вот боев, по случаю отражения таких вот атак, а-с?
Тягучая предрассветная мгла. В узком кривом переулке пахнет застоялой пылью, навозом, росной картофельной ботвой. Маркел прижимается к пряслу, прислушивается. Тишина до звона в ушах. Но вот где-то, в другом конце деревни, всполошенно вдруг заорал петух, — наверное, приснилось, что проспал зорю, но захлебнулся на полукрике: понял, что рано.
Двигаются дальше. Стараются ступать в мягкую пыль, стараются не дышать. Не дай бог разбудить дворовых собак — хлопот потом не оберешься. Маркел ведет свою группу в центр деревни, где штаб Чернецкого, его «резиденция».