– Нет, не дура, – возразила девушка, – а только в законе жить хочет да Егора Егорыча своего любит, только и всего. А мужу про Шиншеева не сказала, – продолжала Груша, – потому – горячий он человек и мог бы места своего решиться. Отчего ей и труднее, что все сама в себе переносит. Вот и теперь: тоскует, сердечная.
– К чему же тосковать-то? – апатично спросила Александра Пахомовна, наливая кофе.
– Как к чему, дорогая моя! Шуточное ли дело теперича, нужда какая!.. Должишки у них есть, – ну, платят по малости; в Москву тоже посылают, самим жить надо. Егор-то Егорыч теперь уехал, когда-то еще пришлет денег, богу известно, а ей ведь всего пятьдесят рублей оставил; выслать обещался, да вот и не пишет ничего, а она убивается – уж не случилось ли чего с ним недоброго?
– Ну, у Шиншеева бы спросила, – посоветовала тетенька.
– Да, легко сказать-то, у Шиншеева! – возразила Груня. – У него уж и так они сколько жалованья-то вперед забрали – чай, отслуживать надо! А спросить еще совестится, особливо знамши то, как приставал-то он. Да и скареда же человек-то! – с негодованием воскликнула девушка. – Сперва, этта, давал-давал деньги, а теперь и прижался: пущай, мол, сама придет да попросит; пущай, мол, надоест нужда, так авось с пути свернется. Вот ведь каково-то золото он! Мы хоша люди маленькие, а тоже понимаем. А она к нему – хоть умри, не пойдет, – продолжала Груня. – Теперича управляющий за фатеру требует, сами кой-как перебиваемся вторую неделю; Егор Егорыч не пишет, – так она уж, моя голубушка, сережки брильянтовые да брошку свою продавать хочет, чтобы пока-то извернуться как-нибудь.
При этом последнем известии внезапная мысль пробежала по лицу Александры Пахомовны. Она в минуту сообразила кое-что в мыслях и неторопливо приступила к новым маневрам.
– Так вы говорите, что она очень нуждается… Гм… это видно, что женщина, должно быть, хорошая, даже вчуже слушать-то жалко, – заговорила она, с сострадательной миной покачивая головою. – Вы говорите, что она даже вещи продавать хочет? – продолжала тетенька. – И хорошие вещи, брильянтовые?
Груня подтвердила свои слова и заверила в достоинстве брильянтов.
– Барыня сказывала, что мало-мало рублей двести за них дать бы надо, – сообщила она.
– Так-с, – утвердила тетенька. – В этом я могу, пожалуй, помочь ей.
Девушка с удивлением выпучила глаза на Александру Пахомовну.
– Теперича ежели продать их брильянтщикам, – продолжала эта последняя, – так ведь они работы не ценят и за камень самое ничтожество дают вам. А вы вот что, душенька, скажите вашей барыне, коли она хочет, я могу продать ей за настоящую цену, потому у меня случай такой есть.
– Это точно-с! у тетеньки – случай! – поддакнул, крякнув в рукав, Иван Иванович.
– Потому как я состою при своей генеральше в экономках, – говорила тетенька, – и не столько в экономках, сколько собственно при ее особе, можно сказать, в компаньонках живу, так надо вам знать, что генеральша имеет свои странности. Ну, вот – просто не поверите, до смерти любит всякие драгоценности, и везде, где только можно, скупает их по самой деликатной цене, потому – это она не по нужде, а собственно прихоть свою тешит. Так если вашей барыне угодно будет, – заключила Александра Пахомовна, – я могу генеральше своей сегодня же сказать, и она даже, если вещи стоящие, может и более двухсот рублей дать – это ей все единственно.
Совершив таким образом последний маневр, тетенька успокоилась на лаврах и, закуря новую папироску, окончательно уже предоставила поле посторонней болтовни Ивану Ивановичу Зеленькову.
Груша в тот же вечер передала Бероевой предложение зеленьковской тетки.
VIII
НЕОЖИДАННЫЙ ВИЗИТ
На другой день, около двух часов пополудни, во двор того дома, где обитали господин Зеленьков и Юлия Николаевна Бероева, с грохотом въехала щегольская карета и остановилась у выхода из общей лестницы. Ливрейный лакей поднялся вверх и дернул за звонок у дверей Бероевых.
– Дома барыня?
– Дома.
– Скажите, что генеральша фон Шпильце приехала и желает их видеть по делу.
Известие это застигло Юлию Николаевну в ее маленькой, небогатой, но со вкусом и чистотою убранной гостиной, где она, сидя в уголке дивана, одетая в простое шерстяное платье, занималась каким-то домашним рукоделием; а у ног ее, на ковре, играли двое хорошеньких детей. Мебель этой комнаты была обита простым ситцем; несколько фотографических портретов на стенах, несколько книг на столе, горшки с цветами на окнах да пианино против дверей составляли все ее убранство, на котором, однако, явно ложилась печать женской руки, отмеченная чистотой и простым изяществом вкуса. В этой скромной домашней обстановке, с этими двумя розовыми, светлоглазыми малютками у ног она казалась еще прекраснее, еще выше и чище, чем там, на рауте, в пышной фантастической обстановке тропического сада. Мирно-светлое, благоговейное чувство невольно охватило бы каждого и заставило почтительно склонить голову перед этим честным очагом жены и матери. Стоило поймать только один ее добрый, бесконечно любящий взгляд на этих веселых, плотных ребятишек, чтобы понять, какою великою силой здоровой и страстной любви привязана она к своему мужу, как гордо чтит она весь этот скромный семейный быт свой, несмотря на множество скрытых нужд, лишений и недостатков материальных. Она умела твердо бороться с этими невзгодами, умела побеждать их и устраивать жизнь своего семейства по возможности безбедно и беспечально. Она глубоко уважала мужа за его твердость и донкихотскую честность. Читатель знает уже несколько обстоятельства Бероевых из добродушной болтовни курносой девушки Груши. В пояснение мы можем прибавить, что Егор Егорович Бероев – бывший студент Московского университета и во время оно учитель маленьких братьев Юлии Николаевны – женился на ней, не кончив курса, в ту самую минуту, когда разорившегося отца ее посадили за долги в яму, а старуха мать готова была отправиться за насущным хлебом по добрым людям. Эта женитьба поддержала несколько беспомощное семейство, которое перебивалось кое-как уроками Бероева, пока, наконец, он по рекомендации одного богатого школьного товарища получил место по золотопромышленной части у Давыда Георгиевича Шиншеева. Делец он оказался хороший, Давыд Георгиевич имел неоднократно случай убедиться в его бескорыстной честности и потому поручал ему довольно важные части своей золотопромышленной операции. Обязанности Бероева были такого рода, что требовали ежегодных отлучек его в Сибирь на промыслы, а Давыд Георгиевич, по правилу, свойственному почти всем людям его категории, эксплуатируя труд своего работника, попридерживал его в черненьком тельце относительно материального вознаграждения. Он всегда был необыкновенно любезен с Егором Егоровичем, приглашал его к себе на вечера и обеды, сам иногда ездил к нему, не без тайных, конечно, умыслов на красоту Юлии Николаевны, но весьма туго делал прибавки к его жалованью, несмотря на то, что не задумался бы кинуть несколько тысяч в вечер ради баронессы фон Деринг. Бероев же, считая вознаграждение за свой труд достаточным, по донкихотским свойствам собственной натуры, и не помыслил когда-либо об умножении своих достатков. Жалованье его сполна уходило на нужды семейства, а так как этих нужд было немало, то и в кассовой книге Шиншеева значилось, что этого жалованья забрано Бероевым уже вперед за три месяца. Неожиданная отлучка в Сибирь, спустя неделю после шиншеевского раута, захватила его врасплох, так что он мог уделить только очень незначительную сумму из своих прогонов, надеясь извернуться и выслать ей деньги в самом скором времени. Но… должно быть, изворот оказался неудачен, и Юлия Николаевна уже несколько времени находилась в весьма затруднительных обстоятельствах, которые, наконец, вынудили ее на продажу двух вещиц, не почитавшихся ею необходимыми. Она искала только случая, как бы сбыть их по возможности выгоднее. В таком-то положении застиг ее визит Амалии Потаповны фон Шпильце.