– Нет, ничего… я в корсете… оно сидит как нельзя лучше.
Талия княжны, действительно, донельзя была перетянута корсетом.
– Ну, хорошо, хорошо! только оставь меня, не мешай мне, пожалуйста, – поспешила отделаться старуха и по уходе дочери сейчас же опять принялась за работу.
Вернувшись к себе в комнату, княжна в изнеможении опустилась в кресло.
– Ну что?.. как? – спросила поджидавшая ее тут горничная.
– Приказала проводить человеку… Что делать с этим, уж я и не знаю!.. – через силу отвечала княжна, очевидно подавленная каким-то большим горем.
– Ну это еще ничего… Я пойду прикажу Петру… этот мой – не выдаст! Уж я обделаю, вы не беспокойтесь!
– Только как я пойду?.. Мне кажется, я не в силах… – с отчаянием проговорила княжна.
– Ничего, до кареты-то дойдем! – ободряла ее горничная. – Вы не сидите только, а старайтесь ходить полегоньку: ходить-то лучше, сказывают.
И она шмыгнула из комнаты отдать Петру приказание княгини.
Через десять минут княжна Чечевинская вышла на улицу в сопровождении ливрейного лакея.
– Ты, Петя, ступай себе, куда знаешь! – вполголоса сказала ему горничная, нагнавшая их за углом.
– Да куда ж я пойду? проводить велено…
– Ну, леший! не твое дело! Сказано – ступай, так и ступай!.. А через час вернись; да смотри у меня: молчок! а проврешься – так только ты меня и знал!
Лакей любезно ухмыльнулся в ответ на приказание горничной и, отстав от княжны шагов на двадцать, незаметно свернул себе в сторону, до ближайшего трактира.
– Он ушел? – спросила княжна, когда горничная поровнялась с нею, и, получив удовлетворительный ответ, тотчас же спустила на лицо густой черный вуаль.
– Я решительно не в силах идти! – сказала она, остановившись в изнеможении. – Далеко еще до кареты?
Горничная в ответ кивнула головой на угол и побежала в том же направлении.
Полчаса спустя извозчичья карета со спущенными шторами, ехавшая все время с большой осторожностью, шагом, остановилась в Свечном переулке, у ворот деревянного дома.
Княжна и горничная вошли в серенький надворный флигелек с знакомой уже читателю скромной вывеской – «Hebamme».
– Вам надо раздеться, сударыня, и лечь, вы так утомлены, – говорила востроносенькая женщина в белом чепце, с немецко-чистоплотной наружностью, заботливо помогая княжне скидать ее платье. – Боже мой, да вы в корсете! – чуть не с криком добавила она и с выражением ужаса покачала головой.
– Что делать? надо было скрывать, – ответила Наташа. – Я уж и то все платья по ночам, тайком, понадставляла.
– Но это нехорошо, это очень нехорошо! – продолжала покачивать своим чепчиком немка.
– Скажите, может все это окончиться к вечеру? – спросила ее княжна.
– Это как бог даст, – ответила она, в затруднении, пожимая плечами.
– Но мне необходимо надо быть сегодня к вечеру дома.
– Это очень опасно…
– Что делать, но если иначе нельзя!
– Конечно, бывает иногда и так, но это очень опасно, говорю вам. Впрочем, посмотрим; может, вы еще и не в силах будете… теперь еще неизвестно… Но только вы очень рискуете, сударыня… Ваш корсет много беды тут наделал. Вы в первый раз? – спросила она.
– В первый.
– Ну, так почти наверное, что нельзя. Надо будет остаться… Вы будете слишком слабы, уж поверьте моей опытности.
– Что же мне делать! Боже мой, что делать мне!.. Это, значит, узнают… Я не скрою!.. – с отчаянием говорила княжна, ломая себе руки, тогда как сильные схватки болей донимали ее ежеминутно, еще увеличивая собою невыносимое страдание нравственное. У немки на глазах показались слезы. Она только пожала плечами и продолжала раздевать больную.
– Все бы ничего, только вот старая барыня… беспокойства много будет, если не вернемся к вечеру, – заботливо проговорила Наташа и поспешила отвернуться, чтобы скрыть невольно порывавшуюся на губы усмешку: она как будто была бы рада, если б княжна не вернулась к вечеру.
– Ну, мой грех, мой и ответ! – с решимостью проговорила княжна. – Я знаю, что надо делать. Есть у вас чернила и бумага?
Немка подала то и другое. Княжна села к столу и написала две записки: запечатав, она отдала их горничной, с приказанием отправить тотчас же на городскую почту.
– И как это вы, право, так, до последней минуты ходили! – удивлялась немка, укладывая больную в постель.
– Я ничего не знала… я думала, еще не время… Сегодня утром внезапно почувствовала, и то она мне сказала, а я и не знала бы, – ответила княжна, указав на Наташу.
Немка вышла из комнаты сделать необходимые приготовления.
– Она знает, кто я такая? – шепотом спросила княжна по-французски.
Горничная отрицательно покачала головою.
– Ты как ей сказала?
– Сказала, что вы просто так… девушка среднего круга, что надо скрыть от родных… ну, и ничего.
– Она не расспрашивала больше?
– Тридцать рублей дала в задаток, так и спрашивать не стала: «Это нам все равно», – говорит.
– Ну, слава богу!.. Только что-то будет дома, как нынче вечером Шипонина с дочерьми приедет!.. Ведь я сказала, что к ним пойду…
– Ай, ай, как же вы это так, не подумавши! – заботливо заметила Наташа.
– Где уж тут было думать! Я себя-то не помнила! Что первое взбрело на ум, то и сказала.
– Неравно узнают, – продолжала та притворно опасаться.
– Не узнают, если письмо раньше вечера дойдет; а если и узнают, так…
Княжна на минуту остановилась в тяжелом раздумье.
– Лишь бы он любил, а до остальных… Бог с ними! Мне все равно! – добавила она с глубоким и тяжелым вздохом.
Часов около шести вечера в комнате с закрытыми ставнями, сквозь щели которых слабо пробивался тонкий луч дня и сливался с матовым светом настольной лампочки, впервые раздался крик новорожденного младенца. Больная, услыхав этот первый звук жизни своего ребенка, тоже слабо, но радостно вскрикнула и, изнеможенная страданием и избытком волновавших ее чувств, тотчас же впала в легкий обморок.
IV
УДАР ФАМИЛЬНОЙ ГОРДОСТИ
Просчитав еще около часа по уходе дочери, княгиня встала с места, очень довольная собою и своими «делами». Она была скупа и на деньги, и на платье, и на кусок. Впрочем, приличие всегда соблюдала с отменною строгостью. Кодекс приличий и всемогущее «que dira le monde»[4] властвовали над душою старухи в равномерной степени со скупостью и скопидомством. Она покорялась им всем существом своим и всем существом трепетала перед роковою силою этого страшного что скажут?.. С тем уж она родилась, те понятия всосала с молоком матери, на том воспитывалась, прожила век свой и, под конец, почти что на том и помешалась. Ее дом, ее образ жизни, образ мыслей – все это могло служить, на глаза людей и близких и посторонних, образцом безукоризнейшего приличия, и все это заставляла ее делать неизлечимая болезненная боязнь этого «que dira le monde». Если бы что-либо в жизни княгини хотя на шаг отступило от установленного кодекса условий и приличий, если бы хотя малейшая вина легла на ее фамильное достоинство, старуха решительно не перенесла бы этого. Для нее уже был один подобный удар в ее жизни, – удар, нанесенный ее мужем, который, увы! часто позволял себе непростительные отступления от приличии, но княгиня скрыла этот удар в сердце своем и сумела довольно удачно замаскировать его перед обществом. Впрочем, об этом еще речь впереди.
Это была женщина даже с замечательной силой характера. Быв уже замужем, она сильно влюбилась в одного великосветского франта, ant jaune[5], как их тогда называли, блиставшего в десятых годах; но не только что ему, а, кажись, даже самой себе не призналась в этом и задавила в душе своей чувство, не дав о нем светской молве ни малейшего намека, ни малейшей догадки. Она, например, совсем не любила своего мужа, но всю жизнь осталась безукоризненно верна ему. Вы думаете – отчего? сознание долга? – нет, не столько долга, сколько боязни этого что скажут? Она не допускала, чтобы о ней, княгине Чечевинской, осмелился кто-либо заикнуться с легкой улыбкой. Она не могла представить себе без ужаса свою фамильную репутацию с каким-либо темным пятнышком; репутация ее должна была быть чиста как кристалл – того требовал кодекс условий, усвоенный ею еще с раннего детства. И действительно, темное светское сословие, как известно, не щадящее почти ни одного имени хорошенькой женщины, умолкало перед именем княгини Чечевинской. В течение всей ее жизни о ней не ходило ни одной темной сплетни, и все глубоко уважали ее за ее безукоризненно чистую репутацию, а для самой княгини это был источник неисчерпаемой внутренней гордости.