— Свои, — ответила Анфиса.

— А кто свои-то? Свои-свои, а пальто сопрут в одночасье.

"Вот оно как на гражданке живут, друг другу не доверяют, — подумала Анфиса, — на фронте лучше".

— Открой, Капа, это я.

Дверь приотворилась, показался любопытный черный глаз

— Не узнаешь?

— Батюшки, Фиска! — ахнула Капа и вовсю распахнула дверь. — А я тебя сразу-то не признала. Страшная ты больно, не обижайся на меня, только очень страшная.

А сама-то Капа ничуть не изменилась, такая же гладкая. Видно, брешут, будто на гражданке плохо живут.

— Здравствуй, пропащая. Чего не писала? Мы тебя и в живых не числили.

— А я живая.

— Ну-ну. Живая, так проходи. С чем пожаловала? Ай отвоевалась?

— Значит, отвоевалась, — тихо сказала Анфиса и перешагнула порог. Тяжелый, намокший сидор она сразу спустила с плеч и поставила на пол, держа за лямки.

В прихожей полутемно: может, и не заметит Капа? Заметила… Она да не заметит! Шустрые черные глазки сразу нашарили, куда впиться — в живот, на котором грубо топорщилась шинель, не сходясь на пуговицы. Увидела и просияла, будто маслом ее смазали:

— С подарочком! Проздравляем-кланяемся!

Анфиса молчала.

— С Федором, что ли, судьба свела?

Анфиса помотала головой: нет.

— Так-так. Ветром, значит, надуло. Бывает…

— Ты меня, Капа, не спрашивай ни про чего. Нет моих сил. Устала, измокла, как пес. Сидор тянет, а плечо-то раненое.

Капа плечом не заинтересовалась, а живо спросила:

— В сидоре чего?

— Так, кой-чего. Концентраты, табак, тушенка "второй фронт"…

— "Второго фронту" баночку дашь?

— Две дам, только разберусь. А ключ от комнаты моей, у тебя он?

— А как же! У меня.

У Анфисы отлегло от сердца. Значит, не отдали комнату.

— А я смотрю, читаю на двери: Флерова О. И. Думаю, отдали мою комнату. Сердце так и екнуло.

— Боже сохрани, я разве отдам?

— А что за Флерова такая?

— Бог ее знает. Вдова. Прислали вместо Макошиных. Психованная, вроде интеллигентки. Радиоточку завела, слушает. А что по той точке дают? Быр да быр. Добро бы только хор Пятницкого завела или частушки — это еще терпимо, а она вой замогильный слушает, скрипка не скрипка, гармонь не гармонь, тьфу. Панька Зыкова обижается за точку, а я ничего. Мне что? Пускай слушает. По мне все хороши, все люди.

— Ключ, значит, у тебя? Мне бы его…

— Будь покойна. И ключ, и комната, и вещи. Я одной пуговицы не взяла. Я не бандитка какая-нибудь, я бога помню. Вы-то, нынешние, бога забыли. Вот он вас и наказывает — войну наслал. У Елоховской новый батюшка так и говорит: "Воздастся вам по делам вашим…"

— Мне бы ключ, Капа. Устала я.

— Постой-погоди, не бойся-сомневайся, все отдам, ни синь пороху не пропало, все на месте, и платья висят и пальто-коверкот. Тоська-дворница все молотила: "Продай да продай. Фиску, грит, давно убило, и косточки дождем моет, а ты над ее добром как кощей над смертью". "Нет, грю, не продам, вернется Фиска". Ан по-моему и вышло. Несу, несу.

Капа принесла ключ. Отворили дверь, запахло мышами. Комната сразу как ушибла Анфису: грязь, пылища, обои отстали… Федоровы воскресные брюки, чистая шерсть, на стене висят, наверно, моль поела… На кровати — раскиданные подушки в грязных наволочках…

— Жил тут кто без меня?

— А кому жить? Никто не жил. Тебе Панька Зыкова будет хлопать, будто я за деньги ночевать пускала. Ты ей не верь, врет она, как змей. Язык у нее длинный, в ногах путается. Всего два раза только и пустила, да и то не за деньги, а по любезности. Такая хорошенькая парочка, как два голубка. Я и пустила. А денег мне от них не надо, разве что из продуктов принесут, возьму, чтобы не обижать. А твое все цело, проверяй.

— Брюки-то Федора он носил? На стенке висят, я в шкафу оставила, в нафталине.

— Про брюки ничего не знаю. Такая хорошенькая парочка. Нужны ему твои брюки, как попу мячик. Одет изящно: галстучек модный, курточка-трофей… А у нее-то по плечам кудри, кудри…

Анфиса не слушала — смотрела на цветы. Были у нее цветы, были… Во всем доме не было лучше. Теперь засохли. К горшках одни сухие будылья. И так стало ей жалко ты, ну жальче всего…

— Обещалась поливать, Капа…

— И верно, не поливала, все некогда. Мой грех. Крутишься-крутишься, из очереди в очередь, да сготовить хоть никакое, да постирать — вот и день прошел. А ночью у меня работа. А ты цветка не жалей, человека надо жалеть, а не цветка.

— Да я ничего.

— Какое ничего, вижу — жалеешь.

— Не жалею я, просто устала.

— Ну отдыхай, Христос с тобою.

Ушла. Анфиса стянула с себя мокрую, жесткую шинель (кажется, поставь ее так и будет стоять), взялась за кирзовые сапоги, сорок третий размер. Пока их стаскивала, так задохлась, будто дистанцию пробежала. Размотала портянки, присела передохнуть. Большие босые ступни с искривленными пальцами поставила па пол, слегка развела колени и уложила на них попривольнее большой, неудобный в носке живот. В животе загулял-завозился ребенок, выставив вбок что-то острое, не понять — локоть или коленку. Даже из-под гимнастерки было видно, как он угловато выпятился. Анфиса заулыбалась, как всегда, когда сын ее — она знала, что у нее непременно сын будет, резвился очень уж прытко. Его молчаливая, подвижная, никому не подвластная жизнь ее умиляла: "Наружу просится, деточка моя милая". Ребенок побрыкался-побрыкался, спрятал угловатое внутрь и затих Анфиса тоже утихла. В дверь постучали — опять Капа.

— Я грю: Фиса, ты мне за хранение кофту зеленую отдай. Тебе ни к чему, а мне в церкву ходить. Я ночи не спала, имение твое сторожила.

— Ладно, отдам.

— Я только по справедливости, мне чужого не надо. Ведро твое в кухне стоит — я в нем и не мою. А Панька Зыкова моет. "Ведро, грит, теперь коммунальное, поскольку владелицу убило". Стыда нет. Разуется, голяшки наружу, зад кверху и моет. В чужом-то ведре…

— Мне не жалко, пускай моет.

— Мужика к себе поселила демобилизованного, для грешной плоти. Живет непрописанный. Утром моется-моется, всю раковину захаркал. В сортире с папироской заседает…

— Мне-то что, пускай заседает.

— Тебе все пускай да пускай. Вот и допускалась.

— Капа…

— Молчу-молчу. Я всегда молчу, никого не обижаю. Со мной по-хорошему и я по-хорошему. Я помочь хочу, вразумить. Вот сидишь босая, а пол холодный. Долго ли женское воспаление схватить? Обуйся толком, тогда и сиди. Чайку тебе поставить?

— Спасибо, Капа, я сама.

— Больно ты культурная вернулась. Высшее образование. Не навязываюсь. Адью.

Капа вышла. Обиделась. Анфиса, все так же сидя с босыми ногами на голом полу (чем-то приятен был этот холод), задумалась. Давно пора ей было подумать, а в дороге все некогда…

О муже, о Федоре…

До женитьбы работали они с Федором на одном заводе, она кладовщицей, а он лекальщиком. Специальность редкая, дефицитная, Федора на заводе ценили. К тому же он большим ударником был. Познакомились в самодеятельности. Был у них женский хор под названием «Снежинка». Заводоуправление не поскупилось, одело весь хор в белый атлас до полу. Красиво было. Построят хор полукругом — глаза разбегаются, такая белота, такое сверкание. Анфиса в том хоре пела. Голос у нее был сильный, чистый, хоть и толстоват, назывался альт. Руководитель-то альты больше любил, чем сопрано. Сопрано на заводе сколько угодно, а альтов — раз, два и обчелся.

А Федор солистом на гитаре играл. Так и познакомились. Дальше — больше. Стал за ней ухаживать, и сразу видно, что не с глупостями. Потанцевал раза три — падеспань, вальс, польку-кокетку, — а потом прямо и говорит: выходи, мол, за меня замуж. Анфисе Федор ничего, нравился, одно ее смущало, что он моложе ее на год: ей двадцать шесть, ему двадцать пять. А собой он был очень даже взрачный, легок, как перышко, пониже ее и в плечах поуже, а сильный. Волосы рыжеватые, легкие, вились костерчиком. Анфиса подумала и согласилась.

Поженились и стали жить. Комнату дали им от завода хорошую, светлую, двадцать метров. Справляли свадьбу за счет заводоуправления, кричали «горько», все как у людей. Скоро Анфиса бросила работать, потому что расчету не было: зарплата ничтожная, Федор при хорошем уходе втрое принесет. Она хлопотала по хозяйству, чистоту поддерживала на высшем уровне, а еще и времени оставалось, когда все переделает, радио послушать: любила музыку. Придет Федор с завода усталый, помоется, кудри расчешет, а она ему сразу обед на стол. Борщ как огонь, с салом, с перцем. Или же кислые щи на свинине. Федор к мясу-то не очень стремился, больше на горячее налегал. Накушается, оботрет губы и обнимет ее: "Ах ты моя красавица!" Анфиса красавицей не была, но и уродом тоже нельзя назвать: прямая, сильная, статная, коса русая ниже пояса. Любил Федор, когда Анфиса при нем косу распускала, расчесывала.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: