Если Аррениус был прав, то населенной должна оказаться не одна Земля, но и вся Вселенная. Неважно, зародилась ли жизнь первоначально на Земле, в каком-либо другом месте или сразу во многих уголках Вселенной — появившись на свет, она должна была начать распространяться. Причем за миллионы лет до того, как ее начали бы разносить космические корабли — если Аррениус был прав, разумеется. Ведь эти споры, укоренившись на планете, должны были, размножаясь, заразить ее всю формами жизни, наиболее подходящими для данных условий. Протоплазма многообразна и изменчива: вследствие мутаций и селекции естественного отбора она может стать любой сколь угодно сложной формой жизни.
На заре космических исследований утверждения Аррениуса частично, но очень эффектно подтвердились. Жизнь была обнаружена на всех планетах, кроме Меркурия и Плутона; впрочем, судя по некоторым признакам, в прошлом и на Плутоне существовала какая-то примитивная жизнь. Более того, протоплазма, где бы ее ни находили, при всем внешнем невероятном различии, казалась родственной. Разумеется, отсутствие в Солнечной системе разумной жизни явилось разочарованием — как приятно было бы иметь соседей! Несчастные дегенеративные заморыши — потомки некогда могущественных строителей Марса — вряд ли могли быть названы мыслящими, разве что из сострадания; полоумная собака — и та обставила бы их в покер.
Но самое потрясающее и неопровержимое доказательство правоты Аррениуса заключалось в том, что споры были обнаружены в открытом космосе — в вакууме пространства, который представлялся стерильным!
Гамильтон не ожидал, что поиски инопланетного разума принесут плоды еще при его жизни — разве что люди превзойдут самих себя, и все-таки проблему межзвездных путешествий решат, с первой или второй попытки сорвав банк. Но в любом случае в этом деле он вряд ли мог с пользой приложить свои силы; то есть он был вполне способен, разумеется, придумать несколько мелких фокусов, делающих жизнь на звездолете более приемлемой для человека, однако для того чтобы сказать свое слово в главном — в создании принципиально нового двигателя, — ему нужно было обратиться к этой области лет на двадцать раньше. Все, на что он был способен теперь — это стремиться быть в курсе дела, временами подкидывать идею-другую, да регулярно делиться своими соображениями с Каррузерсом.
Между тем было начато и еще несколько исследований, имевших дело с человеком — в самых эзотерических и неизученных аспектах. Это были области, где никто ничего ни о чем еще не знал, и потому Гамильтон мог принять в этих программах участие наравне с другими; здесь действовал один закон: хватай, отвоевывай свою нишу — и никаких ограничений. Куда попадает человек после смерти? И наоборот, откуда он приходит в жизнь? Второй из этих вопросов Гамильтон отметил для себя особо, заметив, что до сих пор основное внимание уделялось главным образом первому. Что такое телепатия — и как заставить ее работать? Как получается, что во сне человек может проживать иные жизни? Существовали и дюжины других вопросов — тех, от которых наука пятилась до сих пор, точно рассерженный кот, отказываясь рассматривать их потому, что считала слишком двусмысленными. И все они были связаны с загадкой человеческой личности — что бы под этим ни понималось, — причем любой из них мог привести к ответу на вопрос о цели и смысле.
По отношению к подобным вопросам Гамильтон занимал свободную и удобную позицию человека, которого как-то спросили, может ли он управлять ракетой. «Не знаю — ни разу не пробовал». Что ж, вот сейчас он и попробует. И поможет Каррузерсу проследить, чтобы попробовало много других — настойчиво, не щадя сил, исследуя всякий мыслимый подход, скрупулезно документируя каждый свой шаг. Совместными усилиями они выследят человеческое Я — поймают и окольцуют его.
Что такое Я? Будучи им, Гамильтон тем не менее не мог ответить на этот вопрос. Он только знал, что это не тело и, черт возьми, не гены. Он мог локализовать местонахождение собственного Я — в средней плоскости черепа, впереди от ушей, позади глаз и сантиметра на четыре ниже макушки; нет, пожалуй, ближе к шести. Именно там находилось место, где обитало — находясь дома — его Я; Гамильтон готов был поручиться за это — с точностью до сантиметра. Вернее, знал он даже несколько точнее, но, к сожалению, не мог влезть внутрь себя и измерить. И вдобавок Я не всегда пребывало дома.
Гамильтон не мог понять, почему Каррузерс так настаивал на его участии в проекте — оттого что не присутствовал при одном из разговоров Каррузерса с Морданом.
— Как там успехи у моего трудного ребенка? — поинтересовался Мордан.
— Прекрасно, Клод В самом деле прекрасно.
— А как вы его используете?
— Ну… — Каррузерс поджал губы. — Он является моим философом, хотя и не подозревает об этом.
— Лучше пусть не подозревает, — усмехнулся Мордаь. — Думаю, он может обидеться, если его назовут философом.
— А я и не собираюсь. Но он мне действительно очень нужен. Вы же знаете, сколь узки, запрограммированны специалисты и как педантичен в большинстве своем наш брат синтетист.
— Ай-яй-яй! Как можно говорить такую ересь!
— А что, разве не так? Однако Феликс мне и впрямь полезен. У него активный, ничем не стесненный ум. Ум, заглядывающий во все углы.
— Я же говорил вам, он принадлежит к элитной линии.
— Говорили. Время от времени и вы, генетики, получаете правильные ответы.
— Чтоб ваша кровать протекла! — возмутился Мордан. — Не можем же мы всегда ошибаться! Великий Бог должен любить людей — он сотворил их так много…
— К устрицам ваш аргумент относится в еще большей степени.
— Тут есть существенная разница, — заметил Арбитр. — Это я — тот, кто любит устриц. Кстати, вы обедали?
Феликс вздрогнул — возле его локтя заверещал внутренний телефон. Нажав клавишу, он услышал голос Филлис:
— Ты не зайдешь попрощаться с мадам Эспартеро, дорогой?
— Иду, милая.
В гостиную он вернулся, ощущая смутное беспокойство. Он умудрился совсем забыть о присутствии престарелой Планировщицы.
— Прошу вашего милостивого разрешения, мадам…