Мы виделись с ним все реже, и в те нечастые моменты, когда это происходило, я с беспокойством замечал, до какого истощения он доводит себя наркотиками и голодовкой; кроме того, налицо были признаки умственной и нравственной деградации. Он стал неряшлив, что было особенно заметно во время приема пищи и не раз приводило к тому, что миссис Рид демонстративно не выходила к обеду. Правда, теперь, когда Амброз покидал свою лабораторию крайне редко, мы все чаще обедали без него.
Я не помню точно, когда произошли разительные перемены в поведении кузена; кажется, к этому времени я прожил у него в доме немногим более двух месяцев. Сегодня, когда я оглядываюсь на события тех дней, мне кажется, что первым, кто заметил их приближение, был Джинджер, любимый пес кузена. Если раньше это было самое послушное и воспитанное животное, какое только можно вообразить, то с некоторых пор он стал часто лаять по ночам, а днем скулил и слонялся по дому и двору с тревожным видом. Миссис Рид сказала о нем так: «Эта собака чует или слышит нечто такое, что очень ей не нравится». Возможно, она была права, но в тот раз я не придал ее словам особенного значения.
Примерно в те же дни мой кузен решил вовсе не выходить из лаборатории и поручил мне оставлять для него пищу на подносе у входа, а когда я попытался ему возразить, он даже не отворил мне дверь. Приносимая мною пища зачастую подолгу оставалась нетронутой, так что миссис Рид, в конце концов, просто перестала разогревать ему обед, ибо в большинстве случаев он забирал его уже тогда, когда тот остывал. Удивительно, но никто из нас ни разу не видел, как Амброз забирает предназначенную для него еду: поднос мог оставаться на месте час, два часа, даже три — а потом внезапно исчезал и через некоторое время появлялся уже пустым.
Изменились и кулинарные пристрастия кузена. Если раньше он пил много кофе, то теперь совершенно не признавал его и столь упорно возвращал чашку нетронутой, что миссис Рид вскоре вовсе перестала утруждать себя приготовлением этого напитка. Похоже, что Амброз становился все более неравнодушным к простым блюдам — мясу, картофелю, хлебу, зелени — и, напротив, не испытывал ни малейшего расположения к различного рода салатам и запеканкам. Иногда на пустом подносе оказывались очередные листы с записями. Это происходило очень редко, а записи были короткими и неудобочитаемыми, как из-за почерка, так и по содержанию. Видимо, Амброзу с трудом удавалось удерживать в пальцах карандаш, ибо строчки были нацарапаны крупными и неуклюжими буквами и располагались на листах без всякого порядка. Впрочем, чего еще можно было ждать от человека, в больших дозах принимающего наркотики?
Музыка, доносившаяся из лаборатории, становилась все более примитивной и навязчивой. Амброз приобрел несколько пластинок с записями этнической музыки — в частности, полинезийской и древнеиндийской — и отныне слушал только ее. Жуткие, таинственные, обволакивающие напевы повторялись снова и снова, угнетающе действуя на нервы, пусть даже поначалу слушать их было небезынтересно. Музыка звучала беспрерывно в течение недели, но одной ночью патефон начал выказывать явные признаки то ли переутомления, то ли износа, а потом внезапно заглох, и с тех пор мы его не слышали.
Примерно в это же время перестали появляться очередные отчеты, и почти сразу же к этому новому обстоятельству добавились еще два. По ночам Джинджер стал заходиться в бурном лае, повторявшемся через равные промежутки времени, как будто кто-то покушался на собственность его хозяина. Пару раз я вскакивал с постели и прислушивался, а однажды мне показалось, будто какое-то крупное животное убегает в сторону леса, однако ко времени, когда я вышел во двор, его уже нигде не было видно. Между тем, какой бы глухой, и безлюдной ни была эта часть Вермонта, она отнюдь не слыла медвежьим углом, да и вообще в этих лесах вряд ли можно было встретить животное крупнее или опаснее оленя. Другое обстоятельство встревожило меня еще больше. Первой его заметила миссис Рид, которая и обратила на него мое внимание, а заключалось оно в том, что из лаборатории исходил навязчивый и в высшей степени мерзкий мускусный запах — запах дикого зверя.
Быть может, моему кузену удалось привести к себе из леса какое-то животное — ведь задняя дверь лаборатории выходила в лес? Такой возможности нельзя было исключать, но, честно сказать, я не знал животного, которое могло бы издавать такой сильный запах. Попытки расспросить Амброза через дверь остались без успеха. Он решительно не хотел отзываться, и даже угрозы Ридов покинуть дом из-за невыносимой вони ничуть на него не подействовали. Спустя три дня супруги собрали свои пожитки и уехали, так что все заботы о кузене и его псе легли на мои плечи.
Шок, который я испытал, узнав всю правду, привел к тому, что теперь я уже не в состоянии воссоздать точную последовательность тогдашних событий. Помню, что я решил во что бы то ни стало переговорить с кузеном, несмотря на то, что до сих пор все мои просьбы оставались без ответа. Желая хотя бы отчасти избавить себя от новых хлопот, в то самое утро я отвязал пса и пустил его бегать по окрестностям. Я даже не пытался браться за работу, которую прежде выполняли Риды, а просто прохаживался взад-вперед возле двери в лабораторию. Я давно отказался от всяких попыток заглянуть в нее со двора, ибо ее окна — равно как и единственное окошко в двери — были плотно занавешены, чтобы никто не мог подглядеть, что творится внутри.
Все мои уговоры и увещевания совершенно не действовали на Амброза и тогда я рассудил, что, поскольку рано или поздно он захочет есть, то в случае, если я не стану приносить ему пищу, он просто будет вынужден покинуть свое убежище. В тот день я не принес ему еду, а сам сел и стал ждать его появления, несмотря на тошнотворный звериный дух, исходивший из лаборатории и заполнявший собой весь дом. Амброз не выходил. Решив держаться до конца, я продолжал нести свою вахту у двери и мужественно боролся со сном. Последнее оказалось совсем нетрудным, ибо в середине ночи тишину нарушили странные, тревожные звуки, доносившиеся из лаборатории. Они напоминали шарканье, как если бы по комнате шастало какое-то крупное неуклюжее существо, и сопровождались своеобразным клокотаньем, будто бессловесное животное пыталось заговорить. Я несколько раз позвал кузена по имени и подергал дверную ручку, но дверь не поддавалась, поскольку была не только заперта, но еще и забаррикадирована изнутри чем-то тяжелым.
Я решил, что если моя затея оставить кузена без пищи не заставит его покинуть комнату, то наутро я всерьез примусь за наружную дверь в лабораторию и так или иначе, но открою ее. Я находился в состоянии сильнейшего беспокойства, ибо упорное молчание Амброза было совершенно ему несвойственно.
Однако, не успел я принять вышеназванное решение, как внимание мое было привлечено поведением пса, который словно взбесился. Напомню, что в то утро я спустил его с цепи, и теперь, свободный от нее, он пулей промчался мимо одной из стен дома и бросился в лес, а спустя мгновение до меня донеслись ворчание и рычание, как будто он на кого-то напал.
Моментально позабыв о кузене, я ринулся к ближайшей двери. По пути я схватил свой карманный фонарик и, выскочив во двор, побежал было к лесу, но почти сразу остановился, как вкопанный. Я успел только завернуть за угол дома — туда, где находилась задняя стена лаборатории — и увидел, что дверь в нее была распахнута настежь.
Я повернулся и вбежал в эту дверь.
Внутри было темно. Я окликнул кузена. Ответа не последовало. Посветив фонариком, я отыскал выключатель и зажег свет.
Открывшаяся моему взору картина потрясла меня. Когда я в последний раз посещал эту комнату, она была очень чистой и ухоженной — теперь же она находилась в ужасном беспорядке. Мало того, что все оборудование, предназначавшееся для экспериментов, было опрокинуто, разбросано и разбито — на полу и на аппаратуре валялись куски полупротухшей пищи, часть которой явно поступила сюда уже в приготовленном виде, а часть была принесена из леса, ибо я увидел недоеденные останки кроликов, белок, скунсов, бурундуков и птиц. Более того, все помещение пропахло тошнотворным запахом берлоги первобытного зверя, и если разбросанные повсюду инструменты напоминали о том, что на дворе стоит двадцатый век, то все остальное принадлежало к дочеловеческой эпохе.