4
Глеб Голованов, девятнадцатилетний молодой человек, сочинявший стихи и пьесы в стихах, существовал как бы в двух ипостасях, в двух разных, неуловимо сменявшихся воплощениях. В первом, главном, он, казалось, был владыкой надо всем, что его окружало, так как все было или могло стать содержанием его стихов, здесь его могущество ограничивалось лишь возможностями его воображения, и его слово — одно только точно найденное слово — возвеличивало или низвергало, возмущало стихии или укрощало их. В другом своем обличий — и как раз в том, в каком он представал перед людьми, не знавшими о его тайном могуществе, — это был тощий, длинный юноша, с тяжелым, вытянутым книзу, губастым лицом с негладкой, запинающейся речью, сумрачный и необщительный. Отца своего, умершего в сорок седьмом, вскоре после войны, Глеб не помнил, мать помнил плохо, она умерла позже несколькими годами; пришлось ему пожить и в детском доме, и у дальних родственников. И «внешний» Глеб Голованов не властвовал даже над своей судьбой, но только увертывался от ее ударов. Ныне его существование в этой второй ипостаси стало особенно хлопотливым: одна неприятность влекла за собой другую с последовательностью цепной реакции. Глеб давно уже не учился, распрощавшись со школой еще в девятом классе, а с работой у него не ладилось, и в конце концов он ее потерял, потому что она мешала, как ему казалось, писать стихи. Но его стихи слишком мало печатали, и все это было похоже на то, что называют заколдованным кругом.
Сидя в кафе, что на углу улицы Горького, Глеб поджидал человека, от которого зависело: сможет ли он пообедать завтра или нет? После того как он только что расплатился за ужин: яичницу и чашку кофе, у него в кармане осталось два двугривенных и немного меди — на сигареты и на метро. И Глеб все поглядывал в сторону входа в зал: человек с красивой и знаменитой фамилией Вронский, его капризный и скуповатый благодетель, должен был появиться здесь еще час назад.
Впрочем, сегодня это даже не очень волновало Глеба, хотя перспектива голодного завтра и вырисовывалась перед ним. Но завтра еще не наступило, а сегодня он был сыт, и у него было курево, а главное — была надежда на решающую удачу: в одном из московских издательств, где отвергли его собственные стихи, ему предложили участвовать в переводе на русский язык большой поэтической антологии, — нашелся добрый человек, редактор отдела. И Глеб вот уже несколько дней жил мечтой о первом в своей жизни договоре с издательством. Он даже поторопился написать об этом договоре своему лучшему другу, единственному, пожалуй, человеку, который в него верил — был и у него такой друг, отличный парень, ныне бригадир взрывников на Абакан-Тайшете, Илья Коломийцев, давно уже терпеливо дожидавшийся вестей о его литературных успехах в столице. Ну и само собой, договор с издательством означал для Глеба счастливую перспективу аванса. А помимо того, и в гораздо большей степени, он был необходим как факт признания его, Голованова, полезным человеком общества. В отделении милиции, в паспортном столе, от него вторично уже, и в самых строгих выражениях, потребовали убедительного доказательства, что он не зря коптит в столице небо. И теперь только солидный документ вроде издательского договора мог бы защитить его...
«Завтра я еще не получу аванса ни при каких условиях, — размышлял Глеб. — И если подлец Вронский так и не появится, я завтра... Ну и черт с ним, с Вронским!.. — тут же решил он. — Я вообще кончаю с ним все отношения. Это же унизительно, он забрал меня в кабалу — черт знает что такое! И может быть, лучше даже, что он не пришел сегодня. Не бывает так, чтобы во всем везло: и Вронский отдал бы деньги, и в издательстве подписали бы договор...» Глеб как бы уступал Вронского судьбе... Конечно, он мог еще вчера совершенно точно выяснить: подписан с ним договор или нет? — надо было только позвонить в издательство. Но ни вчера, ни сегодня он так и не отважился на этот звонок: отрицательный ответ был слишком уж страшен; без обеда можно было как-нибудь прожить и день, и два, и три; без договора Глеб погибал.
В зал вошли две молодые женщины, и головы мужчин согласно повернулись в их сторону. Обе высокие, а вернее удлиненные, в открытых, стянутых в талии блузках, в широких, колоколами, юбках, колыхавшихся над тонкими коленями, в острых, как стрелы, туфлях, они были похожи одна на другую, как те, вытянутые в длину, бестелесные создания, которых рисуют в журналах мод. Держась очень прямо, отчетливой, маршевой походкой они прошли, пронесли себя между столиков, никого словно бы не замечая. И в дальнем углу, под громадным, во всю стену, квадратным зеркалом, где продолжался, уходя в мутную, накуренную бесконечность, зал кафе, опустились на стулья.
Голованов с прямодушным восхищением проследил за ними: женщины были красивы, а одна — с голубыми накрашенными веками — просто прекрасна, по его мнению. И его позабавила мысль: так, может быть, выглядела сегодня не знающая ни забвения, ни старости «Незнакомка» — да, да это была она, вечная обольстительница стихотворцев, меняющая лишь время от времени свой облик. Она давно уже не показывалась в шелках, «веющих древними поверьями», и в «шляпе с траурными перьями» — открытая, с короткими рукавами блузка была ей сегодня больше к лицу, — но неумирающее очарование по-прежнему исходило от нее... Женщины, усевшись, раскрыли, будто по команде, свои сумочки, достали сигареты, зажигалки, одновременно закурили, и в дымном зеркале, в нижнем краю, однообразно закачались их модные прически — пышные рыжевато-черные коконы.
И еще одна пара появилась в зале: юноша, по всему — одногодок Голованова, в новеньком, необмятом костюме, и девушка с алой лентой в волосах, распущенных по плечам. Эти двое устроились за его столиком — свободных мест уже не было, — и парень заказал шампанское, апельсины, мороженое, торт, конфеты. Он шикарил с несколько напряженным видом и сорил деньгами, девушка помалкивала, опустив глаза. А когда все это великолепие возникло перед ними и темно-зеленая, толстая, с серебряным горлышком бутылка была откупорена, а затем помещена в ведерко с захрустевшим льдом, оба словно бы позабыли, зачем они сюда пришли. Не притрагиваясь к угощению, они стали шептаться, и парень все пожимал короткие, с перламутровым маникюром пальцы девушки своей большой рукой, с тщательно подрезанными, плоскими ногтями. Казалось, они обсуждали что-то весьма для них важное.
— А грибы ты любишь собирать? Я — до смерти, — уловил Глеб несколько слов парня. — И не так кушать их люблю, как собирать.
Потом разговор зашел у них о кино, и девушка доверительно сказала:
— На историческое кино я хожу, когда нечего делать, и на военное тоже...
А парень радостно закивал, соглашаясь с ней.
— Комедий я тоже не люблю, — сказала она. — От них ничего не остается, посмеешься, и все.
Невесть отчего она засмеялась и провела ладонью по своей атласной ленте, оглаживая ее; парень тоже хохотнул. Они весь вечер информировали о себе друг друга, и, судя по размаху, с каким было заказано угощение, они пришли сюда после какого-то очень важного для них объяснения.
Голованов уже не скрывал своего любопытства. Эта пара не имела к нему никакого касательства, но в той симпатии, которою он к ней проникся, был оттенок благодарности — точно в ее судьбе он обнаружил что-то важное и для себя... Вообще жизнь была полна всяческих больших и малых чудес, и с постоянным чувством близости к чудесам он и жил — главный, «внутренний» Голованов. Это чувство могло усиливаться или ослабевать, но никогда не покидало его совсем. Чудесами был богат и этот вечер с прозрачными серыми сумерками за окном, и самый этот жаркий зал, тесно уставленный столиками, за которыми шумели, пили, смеялись, скучали, веселились, читали газеты, ссорились, объяснялись в любви, обсуждали свои дела, расставались, сближались такие непохожие люди. И одно вызывало у Голованова благодарность, другое — сочувствие, третье — обиду, ной то, и другое, и третье поражало воображение. А своевольная, магическая игра воображения дарила его ни с чем не сравнимым ощущением открытия, проникновения в тайну — ощущением сотворчества. Надо было только видеть и слышать, и не требовалось ничего большего, надо было держать открытыми глаза, просто открыть глаза и развесить уши.