— Я, просматривая домовые книги, наткнулся на него... Это, между прочим, полезное чтение — домовые книги, — вскользь бросил Андрей Христофорович. — Я и о тебе, Таня, из домовой книги узнал, — смотрю и глазам не верю: Жукова Татьяна Павловна... Ну так вот, пригласил я этого типа к себе: маскируется под поэта, нигде не работает, черт его знает, на какие шиши существует. Грязен, между прочим, волосы копной стоят, месяц, наверно, не мылся.
— Он что, один живет, без семьи? — спросила сочувственно Таня.
— Да, вне семьи, — ответил Андрей Христофорович.
Орлов плохо уже слушал, ему хотелось есть, он устал, и самый голос гостя — скрипуче громкий, скрежещущий — оглушал его, мешая вникнуть в смысл слов.
Но вот Андрей Христофорович еще раз, прощаясь, стиснул его руку своей цепкой, сухой рукой.
— Берегите сына! Он у вас способный парень? Превосходно! Тем больше есть оснований быть настороже. Верьте моему опыту! — прокричал он. — Спасибо! Буду звонить.
И, рванувшись к двери, он вышел.
На лестничной площадке этажом ниже стояла закрытая, но освещенная внутри кабина лифта — там кто-то находился. Заглянув в кабину через решетку шахты, Ногтев обнаружил целующихся мужчину и женщину; голые руки обхватывали шею мужчины, коротенькие в чернильных пятнах пальцы поглаживали курчавый затылок. Лиц обоих не было видно: только синий беретик с хвостиком высовывался из-за мужского плеча.
Ногтев стукнул кулаком в наружную дверь шахты, и железный звон загудел по всей лестнице. Мужчина попытался высвободиться из объятий и обернулся; блеснул его скошенный назад глаз.
Андрей Христофорович стукнул снова, покрепче, и стал спускаться. В другое время он непременно сделал бы внушение молодым людям, позабывшим, что кабина лифта не предназначалась для любовных свиданий. Но сейчас, после встречи со своей первой женой, после всего, что припомнилось в этот вечер, он словно бы устрашился себя самого: начав, он зашел бы сегодня слишком далеко, наломал бы дров, как говорится. Все в нем напряглось, все ждало лишь повода, искры, чтобы запылать гневом. И причиной тому было не сожаление о давнем разрыве с женщиной, которую Андрей Христофорович когда-то любил. Его гнев питало нечто другое. «Нервы сдают, — говорил он теперь часто себе, — баба ты, старая баба, тряпка». Но он знал, что дело было не в нервах, а в не покидавшем его чувстве обиды. И сегодня это, подобное голоду, чувство так разбушевалось, что он поостерегся выпустить его наружу.
На улице, выйдя из-под арки ворот, он постоял минуту-другую, глядя на фасады домов напротив; там где-то еще горел в окнах свет — загадочный, вызывающий желание узнать, почему кто-то не спит. Улица тоже лишь на первый взгляд показалась Ногтеву спящей, пустынной... Вдалеке пролетел зеленый светлячок такси и скрылся в переулке; затем донеслась довольно внятно песня:
Ногтев прислушался: «Это во дворе дома пять, — подумал он, — там ночи напролет гуляют». И совсем близко, вероятно из раскрытого окна, раздалось:
Улица словно бы дразнила Андрея Христофоровича, дома переглядывались освещенными окнами, перекликались песнями. Проехала голубая «Волга», и из нее, точно ветерком, обдало его музыкой, передававшейся по радио. Он успел запомнить номер — машинально, без всякой надобности: МИ 34—34. «Частник», — подумал он и, сорвавшись с места, быстро, точно за ним гнались, пересек улицу. Но затем замедлил шаг и опять остановился. Он жил недалеко, за ближайшим поворотом, и предпочел бы сейчас добираться к себе как можно дольше — его пугала бессонница.
Андрей Христофорович относился к своей бессоннице как к чему-то одушевленному; порой он мысленно уговаривал ее смилостивиться над ним, иногда пробовал ее обмануть, хитрил с ней, устраиваясь на ночь так, точно он и не собирался спать: приготавливал себе чтение, какую-нибудь закуску, питье. Но ничто не помогало, — он задремывал на час-два, просыпался, и вновь, как вчера, как год назад, возобновлялась его мука. Андрей Христофорович переселялся из постели в кресло, или бродил по своему одинокому обиталищу, или простаивал у окна, пока не рассветало настолько, что его уже можно было увидеть с улицы — бледного, узколицего, в полосатой пижаме. Иной раз ему казалось, что его бессонница прекратилась бы, если б удалось найти ответ на главный вопрос, над которым он бился в эти бесконечные бессонные часы. А вопрос был безжалостно ясен: как могло случиться, что неожиданно для себя он оказался вдруг просто ненужным не только новому большому начальству, поспешившему освободиться от него, но даже и своим сыновьям — младший, служивший в армии, давно уже не переписывался с ним, старший присылал лишь поздравления к праздникам, а ведь причиной этого отчуждения было опять-таки его служебное рвение: слишком мало в свое время он уделял внимания семье. И вот он доживал свой век один... Андрей Христофорович все искал: где он допустил ошибку, в чем согрешил, когда проявил нерадивость, неисполнительность? И эти тщетные поиски ответа на вопрос: когда он был неисполнительным? — превращались в нечто, способное свести с ума.
Ногтев еще немного потоптался перед своим подъездом. Мимо пробежала, стуча каблучками, девушка в босоножках, держа за уголки две подушки с кислородом. Подушки болтались у нее по бокам, надутые, как шары, и не то она их несла, не то они поддерживали и несли ее... Странная мысль промелькнула у Андрея Христофоровича — ему захотелось окликнуть девушку и попросить глотнуть из ее подушки, — может быть, в них действительно была заключена какая-то целительная сила. Но стук каблучков уже затихал в конце квартала.
Из подъезда вышла дворничиха в белом переднике, с жестяным номерком на груди, кивнула ему и сказала — из вежливости, должно быть:
— Поздно гуляете, Андрей Христофорович!
Ногтев, тоже из вежливости, кивнул.
Орлов ужинал, а Таня сидела напротив и молча смотрела, как он ест. Обычно во время этих поздних ужинов она развлекала его, расспрашивая о пассажирах, которых он возил, рассказывала сама. И — что было особенно дорого Федору Григорьевичу — она если и упоминала об их домашних заботах и огорчениях, то бегло, с неохотой, как бы щадя его. Чаще она пересказывала в подробностях содержание книжки, читанной до его прихода, а читала она теперь целыми днями, и все больше старых романистов; впрочем, она любила еще описания путешествий и повести из жизни животных. Она словно бы и не очень замечала вокруг себя то, что могло встревожить или опечалить, оставаясь искренней в этой своей полуслепоте. А Орлов, относившийся к художественной литературе снисходительно, слушая жену, отзывался короткими замечаниями, вроде: «Поженились они — добро!», «Убили его — жалко», «Развелись — бывает». Но время от времени благодарно на нее поглядывал, наслаждаясь этим недолгим, спокойным часом.
Сегодня, проводив гостя, Таня, против обыкновения, отмалчивалась; казалось, ей и было что сказать, она как будто порывалась даже в чем-то признаться, но не решалась. И Федор Григорьевич терпеливо дожидался.
— Устал, да, очень устал? — спросила Таня.
— Да нет, чего же? — ответил он.
— Все-таки вам много приходится ездить, — сказала она.
— Я прихватил сегодня три часа... Поездил, конечно!..
И Федор Григорьевич словно бы спохватился: им вновь завладели мысли о Белозерове, и он опять упрекнул себя за то, что невнимательно обошелся со своим бывшим командиром — даже не спросил его адреса. По здравом размышлении Орлов, еще сидя в машине, твердо решил вернуть Белозерову часы — этот слишком дорогой подарок можно было объяснить лишь тем, что майор хватил сегодня за обедом лишнего. И теперь надо было непременно разузнать, где живет Белозеров; впрочем, это не представляло большой сложности.