— Венев, — громко проговорил Белозеров. — Декабрь сорок первого... восьмое, девятое декабря.
— Совершенно верно!
Старичок сложил сверкнувшую бритву, точно сложил молнию, и она спряталась в костяной ручке.
— Морозище стоял крепкий! — сказал Белозеров.
— Генерал Мороз, как немцы его величали... — Удивительный старичок даже преобразился, водянистые глазки его оживились, и он опять коротко засмеялся, будто затрещал кузнечик. — К слову сказать, немецкие авторы, например, Типельскирх, — бойко выговорил он, — Гудериан, Гальдер, грубо искажают факты, — вы читали? Простите, я не сомневаюсь, что читали... Все валят на климат, сперва, видите ли, распутица им мешала, потом морозы. Врут, беспардонно врут! Морозы были одинаково суровые как для них, так и для нас... И нечего наводить тень на ясный день.
Белозеров не отозвался — он вспоминал. В другое время его заинтересовала бы и позабавила, наверно, запоздалая воинственность этого стратега из парикмахерского салона. Но сейчас все окружающее отступило от него. И вернее было бы сказать, что не прошлое вернулось к Белозерову, а он устремился к своему прошлому.
Он вновь явственно увидел: еловый редкий лесок, снег в черных пятнах копоти от разрывов мин, туманно-розовое солнце в белесом воздухе над равниной. И побеленные инеем, разбросанные там и тут по полю холмики — трупы своих солдат — что ни холмик, то труп. Здесь они шли в очередную атаку — и не дошли, не дорвались до немцев. Согнув в коленях ноги, лежал на спине комиссар батальона Володя Островский, и странно было видеть его глазницы, засыпанные свеженьким снежком.
«Варшавское шоссе... — проговорил про себя Белозеров, — Варшавское... Далеко еще было до Варшавы...»
И ему диким показалось, что он мог не забыть, нет, эту картину, но как-то оторваться надолго от нее. Когда он отвел остатки своих трех батальонов в тыл, у него не оставалось и сотни штыков — полка больше не существовало. Отчаянные атаки в лоб — изо дня в день, изо дня в день — возобновлялись все в одном и том же направлении; командир дивизии приказал расчехлить знамена — люди шли в бой с развернутыми знаменами... И в памяти Белозерова замелькали имена, лица, судьбы однополчан, навеки улегшихся в ту подмосковную равнину.
На обочине шоссе был закопан начальник его штаба капитан Клейвачук — «Ваня Клейвачук, работяга, добряк, скромник!»; там же смертельно ранило в живот лейтенанта Озерова, разведчика, — «замечательно на баяне играл...»; там с пробитой навылет шеей спал Ваня Колосов, вестовой, — «весельчак, бабник, враль, но какая отважная душа!». Все они были там... А вот он — ударила Белозерова мысль, — он, их командир, здесь, и живой — пока еще живой.
Новая картина осветилась в его воображении: тесная земляная нора — штабной блиндаж, железная, раскаленная до вишневого свечения печурка, горький можжевеловый дымок под бревнами наката. И они — Островский, Клейвачук, Колосов — улыбаются ему, Белозерову, из дымного сумрака; протискиваются в узкую щель входа политрук Горелик из подива и старший батальонный комиссар Мирошевский, редактор дивизионной газеты... — «этот погиб позднее, на Волге — умница, доктор наук...». Все живые и все рады ему, только что вернувшемуся после контузии из медсанбата, шумят, хохочут, расспрашивают. А на печурке, излучающей в эту стылую ночь свое блаженное, вишневое тепло, трещит на сковороде картошка в кипящем масле, и Колосов уже разливает водку в эмалированные кружки.
Видение прошлого, вставшее перед Белозеровым, померкло — он попытался вспомнить, что же произошло дальше в ту ночь, о чем, собственно, все они шумели, чему смеялись, и не смог. Но память сердца — это неотчетливое и бесконечно живучее эхо миновавшей радости, память сердца громко заговорила в нем. Может быть, в детстве только, очень давно, в родительском доме, ему было так легко и хорошо, как в тот короткий фронтовой час — час совершенного человеческого доверия. Чудесным образом Белозеров ощутил на миг это счастливое тепло бескорыстного и верного — на жизнь и на смерть! — товарищества, ощутил для того лишь, чтобы острее почувствовать свое нынешнее одиночество. И он затосковал до странного всхлипа, невольно вырвавшегося у него.
— Извините! Вам неудобно, мешает что-нибудь?
— Нет-нет, все в порядке, — ответил Белозеров.
— Вы что-то хотели сказать?
— Нет, полный порядок, — сказал Белозеров.
И мастер, сняв нижним краем бритвы излишек мыльной пены с висков клиента, приступил к бритью.
— Допустим даже... — продолжал он свои рассуждения. — Допустим, что генерал Мороз был нашим союзником в эту зимнюю кампанию. Что же из того следует? Лишь то, что немецкое высшее командование еще раз плюхнулось в лужу, просчитавшись во времени. Как ни верти, а получается исторический конфуз. Вы согласны, товарищ Герой Советского Союза?
— Послушайте, что вы все «герой, герой»? — резко проговорил Белозеров. — Можно и без героя.
— Извините!
Старичок смешался и на какое-то время замолк. Но губы его шевелились, и он высоко, точно изумляясь, поднимал свои белые бровки — невысказанные мысли не давали ему покоя.
— Я на что только хотел обратить ваше внимание, товарищ Герой... Извините! — Старичок смущенно замигал. — Я хотел лишь сказать, что частенько мы проявляем забывчивость... Не генерал Мороз, а генерал Народ остановил немцев в сорок первом... И тем бойцам Отечественной войны, тем павшим бойцам мраморные памятники надо ставить, и золотыми буквами — их имена. А не дощатые ящички... И чтобы ни одного имени не пропустить, ни единого — вот что важно!..
— Памятники? — переспросил Белозеров. — А зачем им памятники?
Ему вспомнилось почему-то: «Лежит на нем камень тяжелый, чтоб встать он из гроба не мог», — и он даже подосадовал. Призраки фронтовых спутников все множились, обступая его, и в их бесплотной толпе он узнавал знакомые лица: мелькнул, откуда ни возьмись, связной Митькин в обледенелой, стучащей, как фанера, плащ-палатке, потом политрук Лукин в очках с одним уцелевшим стеклышком... Они и вправду словно бы оживали — и виноватое, и отрадное чувство охватило Белозерова. Вот поди ж ты: этот памятливый старикашка словно бы поспособствовал им выйти сегодня из глубокой тени на свет.
— Ну как же — зачем памятники? — волнуясь, возразил мастер. — Не ради славы, это я отлично сознаю, воевали наши люди. И слава — она живым нужна, живым, а не мертвецам. Но как еще, — и он просительно взглянул на Белозерова, — как еще выразить то — в одном слове не скажешь, — что должно из рода в род... А молодежь и через тысячу лет должна знать и помнить, кому она обязана.
— Вы тоже воевали? Где вы воевали? — спросил Белозеров.
Старенький мастер промолчал, помешивая энергично помазком в чашке, как бы не услышав за работой вопроса.
— Где служили?.. В ополчении, наверно? — сказал Белозеров. — Вы здорово все знаете.
Набрав на помазок пену, старичок стал намыливать его щеки.
— Я не служил, нет, не пришлось, — тихо ответил он. — Я — инвалид с отрочества, правая нога у меня короче левой — последствия несчастного случая, неудачно сросшийся перелом. И не намного короче, всего-навсего на два сантиметра, на работу не влияет, но... — старичок недоуменно приподнял плечи. — Но для армии оказался негоден. И при всем том — вам это, конечно, может показаться курьезом, — притом я особенно всегда интересовался военными вопросами. У меня и библиотечка собрана неплохая, некуда только книги ставить, квартирка не позволяет, — я, знаете, из племени книгочиев. А память на исторические даты у меня и до сих пор отличная, прямо феноменальная память... — Старичок все как будто оправдывался. — Могу вам сейчас, если желаете, ответить, в каком году какая битва произошла. И не только в новой истории, но и в древней. Такая, представьте, игра природы.
Он подождал, не начнет ли клиент проверять его знания военной хронологии.