Происходило что-то нелепое, и он сознавал эту нелепицу, эту дикую несообразность... Он, полумертвец, лишь по случайности не пустивший себе сегодня пулю в грудь, спустя какие-то час-полтора думал уже об устройстве судьбы человека, вовсе ему неизвестного и, скорее, даже неприятного. Но получилось так, что он вынужден был, пока он находился среди живых, заниматься их делами.
— Работу найти, конечно, нетрудно, — продолжал он, словно бы прислушиваясь; ему казалось, что это кто-то другой говорит за него. — Работу найти можно.
И Корабельников, успокоившись, принялся разливать по чашкам остатки вина.
— Да только... как на это смотрит сам Голованов? Хорошо бы его спросить... — сказал Белозеров. — Хочет он работать, будет работать?
— А что ему остается? Еще как будет! — поспешил ответить за Голованова Артур. — Давайте, братцы, разбирайте! И вы, товарищ депутат! — Он пододвинул чашку Белозерову.
Глеб вышел из угла, задавил в пепельнице окурок и взял свою чашку.
— А я работаю, — сказал он и повторил: — Я работаю.
— Сказка про белого бычка, — жестко сказал Виктор.
Глеб поднес чашку к губам, но не стал пить и опустил ее на стол.
— Долго ты будешь душу мотать? — плаксиво проговорил Корабельников: беспокойство за Голованова грозило никогда не кончиться. — Какого черта ты?.. Где ты работаешь, где?
— Я же просил: не надо обо мне... Вы не сердитесь, ребята! — Глеб потупился, можно было подумать, что он понял наконец свою вину перед товарищами.
Собственно, так оно и было: он чувствовал себя уродом среди красавцев, больным человеком среди здоровяков. И это чуть ли не вызывало у него желания просить о прощении. Он вовсе не был ни упрям, ни неразумен, но, как все безвольные люди, выглядел раздражающе неразумным потому именно, что не умел противиться своей и впрямь, как видно, больной страсти. И он мог показаться упрямым оттого только, что был беспомощным: как ни пытался он следовать благоразумным советам — а в них никогда не ощущалось недостатка, — ему в конце концов приходилось сознаваться в своем бессилии.
— Не везет еще мне чертовски, — сказал он и как-то брезгливо поморщился, — неправдоподобно не везет. Но я же ничего ни у кого не прошу. Ну и все, и кончим на этом.
Но тут вновь вступил в разговор Белозеров:
— У меня в полку тоже был поэт. Хороший был поэт, в нашей дивизионке печатался, солдаты его любили... Сатира ему замечательно удавалась, сатира и юмор. Можно сказать, везде поспевал: и воевать, и стихи писать. Курочкин по фамилии, а имени уже не помню, молодой такой, кудрявенький... — Белозеров поглядел на Голованова. — Тебя Глебом, что ли, звать?.. Так вот, ты эти глупые мысли из головы выбрось, слышишь меня? Выбрось и забудь. Тебе еще жить да жить... А временные затруднения, они и есть временные — ясно тебе, нет?
И опять Белозерову показалось, что это не он говорит, а кто-то другой учит уму-разуму заблуждающегося юнца. То есть, конечно, это был тоже он, но не теперешний, а он прежний — истинный Белозеров, командир гвардейского полка. И выходило, что беда, постигшая нынешнего Белозерова, не имела отношения к тому, что в его жизни было самым главным, — его службе; это главное во всей своей важности оставалось и после него, хотя сам он и уходил в бессрочное увольнение.
— Вот так, Глеб Голованов! Тебе, конечно, виднее, что с собой делать. Но мой тебе совет: берись сейчас за любое дело. А станешь на ноги, окрепнешь и сам подивишься: как мог до такой дурости дойти, чтобы на себя... нехорошее подумать.
Белозеров посмотрел на ходики — минут через сорок ему надо уже было подниматься и уходить, близилось утро. И удивительно: мысль о том, что он, нынешний Белозеров, собирался учинить над собой, опять-таки как бы не касалась его — Белозерова истинного. Она даже не возбуждала больше особенного волнения, точно умереть сегодня должен был кто-то другой, а не он.
— Гляди, брат, веселей, не вешай носа. И давай вместе покумекаем, как тебе будет лучше, — сказал Белозеров. — Может, поехать тебе куда, а? Может, на стройку, в Сибирь. Куда тебя больше тянет?
— А я ездил... Я на Абакан-Тайшете был, — сказал Голованов.
— А-а, — протянул Белозеров. — Большая стройка, интересная, о ней писали много.
— Большая, — подтвердил Голованов; он оценил уже добрую перемену в отношении к себе и добавил из вежливости: — Осенью там хорошо, красиво до умопомрачения. Реки серебряные.
— Что? — спросил Белозеров. — Реки?
— Реки чистые, холодные, петляют в тайге.
— Почему ж не остался там?
Голованов сожалительно подергал худым плечом.
— В Библии, кажется, есть: бог испытывает того, кого он любит; меня он, наверно, просто обожает. Сперва я там заболел, простудился. А потом бетон заморозил... Меня на бетон поставили, а я... Словом, прораб посоветовал мне сматываться ко всем чертям.
— М-да... Реки, говоришь, серебряные, — повторил Белозеров.
— Потом я в Абакане на дорожных работах был. Тоже славный городишко, чистенький, в зелени. И бульвар там чудесный, длинный, можно часами сидеть, никто тебе не помешает. Я себе ногу там сломал, полтора месяца в больнице лежал.
И Глеб сам улыбнулся — это постоянство в неудачах выглядело почти комическим.
— На бульваре сидел... — сказал Белозеров.
В полку у него бывали и потруднее случаи, подумал он. Какие только типы не приходили с каждым новым призывом, попадались и отпетые уголовники — и ничего, постепенно обламывались. Но сейчас у него, Белозерова, не осталось времени, чтобы как следует приняться за этого слабонервного молодца, просто не хватало уже времени.
Глеб, как бы даже повеселев, взял чашку с вином и отпил глоток. И в самом деле, пора было ему смириться — все его попытки «встать на ноги», как выразился этот чудак депутат, не самый плохой, кажется, человек, эдакий «отец-командир», неизменно оканчивались конфузом... Вот и сегодня: в издательстве договора с ним не подписали, Вронский денег не принес, и в заключение он лицом к лицу столкнулся со своими давними одноклассниками — эти трое словно бы распространяли вокруг себя сияние рассудительности и благополучия. Но он не завидовал им, нет, как закоренелый грешник не завидует ангелам, в светлый сонм которых ему уже никогда не проникнуть. И Глебу сделалось почти спокойно, когда эта мысль — покориться своему жребию и не просить о пощаде — стала его решением.
«Пусть будет еще хуже, — говорил он себе сейчас, как бы в предвкушении некоей сладости. — Даже интересно, что может случиться со мной самое плохое. А на крайний случай выход всегда есть...»
— Доброе винцо, — сказал он вслух и стеснительно осклабился. — Я вам искренне благодарен, товарищ депутат. Я поначалу не понял вас... Но вы, пожалуйста, не беспокойтесь обо мне, не стоит.
Даша хотела было возразить, она вновь одернула платье на коленях и сказала совсем другое:
— Ах, смотрите, утро наступило!..
И в самом деле — в зарешеченном оконце под потолком было уже светло; белая, в черных пятнах кошка заглядывала со двора вниз, в подвал, и ее круглые глаза с острым семечком зрачка горели бледно-зеленым огнем. Почуяв, что ее заметили, она бесшумно скользнула вбок и исчезла.
Голованов допил вино и поставил чашку.
— Можно у тебя здесь остаться, Витя? — спросил он. — Я бы поспал часика два-три.
Виктор задержался с ответом — он покрывал картонным колпаком свое телевизионное чудо, и Глеб миролюбиво сказал:
— А неудобно тебе — подремлю где-нибудь на бульваре, не беда.
— Оставайся, я принесу тебе из дома одеяло и подушку, — сказал Виктор.
— Обойдусь и без одеяла, спасибо.
Откинув голову, Глеб тоже смотрел в оконце наверху — там за решеткой лучилось светлое облачко. Даша и Артур молчали, как бы ожидая чего-то, — нельзя же было вот так бросить товарища почти что на краю пропасти и разойтись по домам. Но ими овладела уже утренняя похмельная усталость, та пустоватая неподвижность мысли, что сковывает ее после ночи, проведенной без сна. Да и что еще могли они сказать Голованову, как, какими словами можно было переубедить упрямца?! Один Виктор ни в малой мере, казалось, не чувствовал усталости, был все так же подвижен и деятелен; убирая с апельсинового ящика пустые бутылки, он сказал: