В шесть точно начинались и в восемь, ни минутой позже, кончались занятия знаменитого в Москве профессорского семинара, что вот уже много лет регулярно раз в две недели собирался в одном из ученейших столичных институтов. Школьный учитель физики, пригласивший Виктора на этот семинар, — сам он был связан с институтом своей научной работой, — справедливо утверждал, что экономия времени только помогала участникам семинара, так как оберегала от пустословия. Математическое уравнение с его идеальным лаконизмом было там неизменно предпочтительнее самой красивой фразы. Физик рассказывал и о другом: о научной взыскательности, царившей на семинаре, о преданности истине, об отвращении к общим местам, рутине и о демократичности этих собраний, на которые мог прийти каждый без предъявления диплома. Словом, воображение Виктора было распалено... И даже самому себе он не сказал бы, что, собираясь на удивительный семинар, он не преследует никакой практической цели. Разумеется, ему, вчерашнему школьнику, нечего было пока и думать о каких-нибудь деловых результатах этого своего похода. Но где-то в тайниках души Виктора жила уверенность, что наступит время, и он появится в институте уже не как гость, а как хозяин. Нет, он не был только честолюбивым новобранцем, мечтающим о маршальской звезде, его манило и наслаждение — наслаждение от одной лишь близости к большой науке. Это было похоже и на первое свидание с избранницей сердца, которую он до сего времени любил издалека, но которой — он твердо это знал — он будет рано или поздно обладать. И, подходя без четверти шесть к институту — невысокому светло-желтому дому за чугунной решетчатой оградой, Виктор начисто позабыл о Голованове и о всех других своих R.
Он не испытывал робости — робость, эта сестра неуверенности, была ему вообще мало знакома. Но волнение ожидания поистине как перед первым свиданием охватило его. Здесь, в светлостенном, отступившем от улицы в глубину двора доме за оградой, а точнее, в группе домов, что виднелась в зелени маленького парка, она и жила своей удаленной от посторонних глаз жизнью — его избранница, настоящая большая наука. И Виктор, очутившись в тесном вестибюле института, весь душевно напрягся, готовясь к необыкновенным впечатлениям. Внешне это выразилось в том, что он еще больше замкнулся, как бы опасаясь быть заподозренным в чувствительности; он выглядел даже надменным — худой, с детской шеей, с бледным остроугольным личиком, сдержанный и нарочито медлительный в движениях. Но его голубенькие, колючие глазки с пристрастным вниманием поглядывали из-за очков в простой стальной оправе. В вестибюле было шумно, люди громко здоровались, окликали друг друга, и это не слишком ему нравилось, — казалось, что здесь, в преддверии высшего могущества, следовало вести себя серьезнее — ну, как в королевской приемной или перед заседанием Верховного Совета. Смутно разочаровала Виктора и заурядная внешность участников семинара, их будничные пиджаки, потертые портфели и даже, у иных, разноцветные тенниски, приличествующие разве лишь студентам. Он искал и не находил на этих докторах и профессорах отблеска того величия, которому они служили. И он отчасти утешился, приметив дряхлого старца в черном строгом, как и подобало, костюме, в белом венчике седого пуха на голове; старец, стуча суковатой палкой, тяжело взбирался по лестнице на второй этаж. Телесная немощь этого академика — так Виктор подумал о старце — представилась ему атрибутом подлинного высшего знания.
Учитель, обещавший встретить Виктора в вестибюле, опаздывал, и, подождав немного, Виктор сам беспрепятственно прошел наверх, в фойе. Там на полках стеллажей были выставлены за стеклом какие-то приборы неведомого назначения, но рассмотреть их он не успел. Все уже направлялись в зал, рассаживались, и он с чопорным видом последовал вместе с другими — было без нескольких минут шесть.
И опять Виктор удивился: зал, где происходили занятия семинара, оказался и небольшим и ненарядным — актовый зал в его школе мог бы вместить четыре таких, да и выглядел гораздо внушительнее со своими колоннами, со сценой и картинами на стенах. Здесь стены были голые, а на площадке вроде эстрады стоял не то обеденный, не то канцелярский стол, даже не обряженный в сукно. Позади стола, рядом с белым экраном проектора, чернела большая, вытянутая в ширину доска под мел. И в общем все в этом зале своей простотой и голизной напоминало обыкновенную классную комнату — не хватало только ученических парт, — а не то святилище, куда приготовился вступить Виктор. Но может быть, так и должно было быть там, где неограниченно царила наука, самодержавное величие которой не нуждалось во внешних признаках власти.
Высматривая себе место, Виктор прошел вперед и уселся в первом ряду, как было привычно для первого ученика, просидевшего все десять лет на передней парте; тут было и посвободнее, чем в задних рядах. Старец в черном костюме — «академик» — уставился на Виктора из-за толстых стекол своих окуляров огромными, кроткими глазами и вдруг закивал головой в пушистом венчике — он поздоровался, приняв, должно быть, Виктора за знакомого. Покраснев, Виктор коротко кивнул и отвернулся. Если бы он знал, почему именно лишь очень немногие участники семинара — самые ученые или самые смелые — садились впереди, он при всей уверенности в себе поискал бы, пожалуй, менее заметное место. Но школьный физик как раз и не предупредил его об опасности, подстерегавшей в этих голых стенах новичка. Пустота в первых рядах объяснялась прежде всего тем, что руководитель семинара имел обыкновение в разгаре споров задавать вопросы сидящим в зале. И он, естественно, обращался к тем, кто сидел ближе, а поддерживать с ним диалог было не каждому по плечу...
Руководитель, Александр Юрьевич, — патрон, шеф, дед, как его называли в институте, — был уже на эстраде и, отвернувшись от зала, заложив руки за спину, неотрывно смотрел в окно — что-то там его чрезвычайно заинтересовало. И все внимание Виктора устремилось сейчас к нему... Этот человек, которому он мог бы дать и сто лет — белоголовый, аккуратно, на косой пробор, причесанный, с припухлыми, обвисшими котлетками щек, наводившими на мысль о доброй собаке, был большим ученым, одним из тех, которые хотя и стареют, как все, но не умирают, — по крайней мере, в течение столетий. В сущности, не имело большого значения, очень он стар или не очень, — он как бы ушел уже за пределы человеческой жизни, в область гораздо более обширную, в человеческую историю. И, увидев его так близко — в трех-четырех шагах от себя, — Виктор почувствовал нечто подобное сладкой тревоге. Он словно бы увидел воплощенными свои тайные, никому не доверенные мечтания, и точно свет собственной славы издалека, из будущего, вдруг в это мгновение озарил его, заставив чаще забиться сердце... Руководитель семинара, академик и почетный член множества академий и высших учебных обществ мира, еще совсем молодым человеком был прославлен, — вокруг его физико-химических открытий четверть века шел неутихавший международный спор, какой не часто выпадает и на долю знаменитого романиста. И теперь, когда он состарился, его имя, присвоенное одному из физических «эффектов», заучивали все школьники — миллионы мальчишек и девчонок на обоих полушариях Земли. Правда, в последние два десятилетия о нем говорили и писали сравнительно мало, и притом с оттенком сожаления, — он действительно как бы отодвинулся в историю, в те области, где почиют в мире самые дерзкие новаторы, не возбуждая больше ни страстей, ни споров. Главный труд, которому он отдал всю вторую половину жизни, — физико-химическая теория строения вещества — все еще не был закончен, а то, что стало известным из этой теории, не получило общего признания. И новые открытия, и новые теории, созданные учениками Александра Юрьевича, завладели умами его молодых современников — наука не знала снисхождения. Но тем большее любопытство вызывал мудрец с такой драматической, почти эйнштейновской судьбой. И Виктор безжалостно впивался своим остреньким взглядом в этого волшебника, потерявшего где-то свою волшебную палочку. Он силился как будто постигнуть его тайну — то ли секрет его прошлых побед, то ли истинные причины его нынешних неудач. Старый ученый и держался чересчур уж просто, и как-то грустновато, диковинно выглядел; на нем мешком висел клетчатый пиджачок того фасона, что слывет спортивным: белая рубашка с отложным воротничком не закрывала морщинистой, в складках, будто тряпичной шеи; широкие брюки опускались на старомодные, круглоносые ботинки. И самый этот костюм — смесь чего-то эстрадного с ветхозаветным — показался Виктору костюмом чудаковатой бедности и поражения.