— Конечно, милая, — с улыбкой сказал он. — Я очень рад, что тебе видится такое дивное сходство. Значит, портрет еще прекраснее, чем я думал.

Кармилла не обратила внимания на эту любезность, будто не расслышала ее. Она откинулась в кресле, и ее чудные глаза, затененные длинными ресницами, были устремлены на меня; она блаженно улыбалась.

— Кстати же, — сказала я, — теперь можно как следует разглядеть надпись золотыми буквами в верхнем углу. Имя вовсе не Марция, а Миркалла, графиня Карнштейн; над титулом маленькая корона, а внизу — Anno Domini 1698. Я ведь и сама из рода Карнштейнов, — это я Кармилле, — ну, с материнской стороны.

— А-а! — протянула она. — И я тоже им отдаленная, очень отдаленная родня. А сейчас Карнштейнов в живых не осталось?

— Род их заглох. Мужчины, кажется, все погибли во время гражданских войн, уже давно, однако развалины замка сохранились, они мили за три от нас.

— Как интересно! — вяло промолвила она. — Ты посмотри, какая луна! — она глядела в приоткрытую дверь залы. — Может, немного погуляем, полюбуемся на дорогу и на реку?

— В такую же лунную ночь ты приехала, — заметила я. Она с улыбкой вздохнула, поднялась, и мы, обняв друг друга за талию, вышли во дворик, медленно, в молчании, миновали подъемный мост — и перед нами открылся осиянный луной пейзаж.

— А ты вспоминаешь, как я приехала? — полушепотом спросила она. — И радуешься?

— Не нарадуюсь, дорогая Кармилла, — отвечала я.

— И ты попросила повесить у себя в спальне портрет, будто бы на меня похожий, — проговорила она со вздохом, теснее обняв меня, и уронила прелестную головку мне на плечо.

— Какая ты романтичная, Кармилла, — сказал я. — Могу себе представить, что за повесть ты расскажешь мне когда-нибудь.

Она молча поцеловала меня.

— Ой, Кармилла, наверно, ты была влюблена, да и теперь, должно быть, кого-то любишь всем сердцем.

— Никого я никогда не любила и не полюблю, — прошептала она, — кроме тебя.

Как прекрасна была она в лунном свете! Как робко и жадно она зарылась лицом в мои волосы у затылка; бурные вздохи казались чуть не рыданиями; она трепетно сжимала мою руку. Ее нежная щека пылала.

— Милая, милая, — простонала она. — Я жива тобою; и ты умрешь ради меня, ради моей любви.

Я отпрянула — и встретила ее потухший, невидящий взор; бескровное лицо точно увяло.

— Холодом повеяло, да? — сонно спросила она. — Меня бьет дрожь; я не задремала? Пойдем домой, пойдем скорее.

— Ты уж не больна ли, Кармилла? Тебе, видно, плохо стало. Глоток вина не повредил бы.

— Да, верно. Мне уже лучше. Через несколько минут я совсем-совсем приду в себя. Ты права — дай мне глоток вина, — отвечала мне Кармилла, когда мы подходили к крыльцу. — Только погоди, давай оглянемся и постоим немного: может, это наше с тобой последнее полнолуние.

— Кармилла, дорогая, ты как себя чувствуешь? Тебе взаправду лучше? — спросила я, насмерть перепугавшись: уж не подхватила ли она здешнюю неведомую хворь?

— Знаешь, как папа огорчится, — прибавила я, — если подумает, что ты пусть даже слегка прихворнула, а от нас скрываешь? Тут неподалеку живет очень хороший доктор — вот который сегодня приезжал к папе.

— Да, да, верно, он хороший доктор. Я знаю, какие вы добрые: но, миленькая моя, ведь я вовсе не заболела, просто слабость напала. Это со мной бывает; сил у меня немного, я быстро утомляюсь. Трехлетний ребенок и тот пройдет больше меня. Но утомляюсь я ненадолго — видишь, я снова такая, как обычно.

В самом деле, она оживилась, и мы болтали без умолку; наваждение — как я называла про себя ее страстные речи и взоры, смущавшие и даже пугавшие меня — исчезло.

А наутро… наутро мне было не до наваждений, да и Кармилла точно встрепенулась.

Глава VI

Таинственная истома

В тот вечер мы отправились в гостиную, где нас ждали кофе и шоколад, и хотя Кармилла ни к чему не притронулась, но была и правда «такая, как обычно». Мадам Перродон и мадемуазель де Лафонтен предложили сыграть в карты, а во время игры подошел и папа, как он говорил, «почаевничать на ночь».

Когда мы доиграли, он сел на диване рядом с Кармиллой и спросил с легкой тревогой в голосе, не было ли хоть какой-нибудь весточки от ее матери.

— Не было, — отвечала она.

Тогда он спросил, не знает ли она, куда бы ей послать письмо.

— Трудно сказать, — ушла она от ответа, — впрочем, ведь я собираюсь вас покинуть, я и так уже злоупотребила вашим гостеприимством и добротою. Я причинила вам столько хлопот… Хорошо бы завтра же нанять карету и поехать следом за нею: я знаю, где она в конце концов непременно окажется, хоть и не смею вам это открыть.

— Об этом и думать нечего! — воскликнул мой отец к моему великому облегчению. — Нам горько будет с вами расстаться, да я вас никуда и не отпущу до возвращения матери — иначе я обманул бы оказанное мне огромное доверие. Другое дело, если бы она дала о себе знать и я мог бы с нею посоветоваться: я ведь за вас в ответе, милая вы наша гостья, а нынешние новости насчет этого загадочного недуга очень неутешительны. Я, конечно, приму все меры; и вы ни в коем случае нас не покинете, разве что мать ваша напрямик этого потребует. Только такой ценой мы вас отпустим — и то с превеликой печалью.

— Несказанно благодарна вам, сударь, за ваше гостеприимство, — отвечала она, застенчиво улыбаясь. — Вы все так добры ко мне; за всю мою жизнь я не бывала так счастлива, как в вашем чудном дворце, с вашей милой дочерью, под вашим ласковым попечением.

Тронутый ее словами, он с улыбкой и как-то по-старинному галантно поцеловал ей руку.

Я, как всегда, проводила Кармиллу в ее спальню; она прибиралась ко сну, и мы разговаривали.

— Ты как все-таки думаешь, — спросила я наконец, — ты когда-нибудь доверишь мне свои тайны?

Она обернулась и молча, с нежной улыбкой глядела на меня.

— Не хочешь отвечать? — сказала я. — Ну да, не можешь сказать ничего хорошего, так молчи. Что же я, право, пристаю к тебе с дурацкими вопросами.

— Спрашивай меня, о чем хочешь. Ты еще не знаешь, как ты мне дорога, а то бы не думала, будто я от тебя хоть что-нибудь скрою. Но я словно под заклятьем, обеты мои крепче монашеских, и пока что я не могу довериться даже тебе. Но время близится, скоро ты все узнаешь. И буду я у тебя жестокая, и буду себялюбивая: но ведь любовь всегда себялюбива, и чем она нежнее, тем себялюбивее. Любя меня, ты пойдешь со мною на смерть; или пойдешь со мною, ненавидя меня — перед смертью и за смертным порогом. Все равно — любовь или ненависть, лишь бы не равнодушие.

— Знаешь, Кармилла, ты опять едва ли не бредишь, — поспешно прервала я.

— Да, я глупенькая, я непонятливая, я причудница; хорошо, давай ради тебя я на полчаса поумнею. Ты на балах бывала?

— Нет, что ты. А какие они, балы? Вот уж, наверно…

— Да я и не помню, давно это было. Я рассмеялась.

— Тоже мне, старуха. Свой первый бал не помнит.

— Да нет, я все помню — вернее, с трудом припоминаю. Ну, точно пловец ныряет и смотрит из глубины сквозь зыбкую прозрачную толщу. Однажды ночью жизнь замутилась, и поблекли все цвета. Убили меня или нет, не знаю, но ранили, ранили сюда, — она показала на грудь, — и с тех пор я стала другая.

— Ты что — умирала?

— Да, умирала: любовь жестока. Любовь требует жертв. Жертвы требуют крови. Что за жертва без крови? Нет, давай лучше спать, я устала. Надо ведь еще встать, запереть за тобою дверь.

Она лежала щекой на подушке, утопив тонкие руки в пышных густых волосах; ее сверкающие глаза следили за мной, и она загадочно улыбалась.

Я медленно вышла из спальни с какой-то тяжестью на сердце.

Я часто задумывалась, молится ли она. Я ее на коленях не видела. Утром мы вчетвером молились задолго до ее появления, и она ни разу не вышла из гостиной на общую вечернюю молитву в нижней зале.

Если бы не случилось мне однажды услышать, что она была крещена, я бы и вообще не знала, христианка она или нет. Никогда ни слова не сказала она о религии. Мне, простушке, было невдомек, что религия нынче не в моде, а то бы я не удивлялась.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: