Я пошел куда глаза глядят. И уже через пару минут спохватился, что непременно заблужусь в этом некрополе без нее, моей провожатой; оглянулся – нет, ее нигде не было. Пошел было назад, но вскоре совсем заплутал. Я пытался было окликнуть ее, но вовремя сообразил, что не могу же кричать в этом скорбном, торжественном, изнемогающем под грузом собственной последней красоты месте – к тому же кричать по-русски. Да и что бы я мог крикнуть! Как мне было позвать ее, мою добрую и безумную Флоранс, несбывшуюся мою бесплатную парижскую любовь…

Там, на монмартрском кладбище, я потерял ее навсегда, ведь даже номера телефона не догадался спросить. Оставшиеся три дня в Париже были грустны и пусты, мне, как ни глупо, захотелось домой, на свою нищую и грязноватую, тоскливо-бесхитростную родину. Я всякий день приходил на монмартрский холм, сидел то в одном, то в другом кафе, много пил, не божоле – крепкое, и по несколько раз на дню возвращался туда, к стенам Сакре-Кёр, – но ее и здесь, в сени храма чужой веры, не было.

Перед самым отлетом я заглянул внутрь церкви, но и церковь была пуста. В дешевом киоске я купил крохотное серебряное распятие с крохотной серебряной бляшкой, на которой оттиснута была святая

Женевьева, и с маленькими деревянными четками на цепочке. Отглатывая

“Мартель”, купленный во фри-шопе и откупоренный, едва взлетел самолет “Эр-Франс”, я перебирал четки в пальцах. И повторял на разные лады:

– Флоранс, Флоранс…

Впрочем, так же звали – во всяком случае, так она представилась, – миленькую стюардессу, с синей попки которой я весь перелет не сводил глаз.

ВРЕМЯ СБОРА АБРИКОСОВЫХ КОСТОЧЕК

Ляля никак не могла определиться в своих желаниях. Это было томительно, но он привык угождать молодой жене. Ляле было всего сорок, точнее – сорок два, и он старался быть хорошим мужем.

Впрочем, похоже, у него не было другого выхода. Уже.

Ляле был нужен дом на озере. Как Чайке. И он купил участок под

Чеховом, на берегу брошенного песчаного карьера, заполненного водой.

Ляля, экономист по ранней специальности, сказала, что будет вставать с рассветом и писать акварелью туман над спящей водой. Выходило, она полагала, вода будет спать дольше, чем она сама.

Он начал строительство нового, большого и светлого, дома. Денег не хватало. Он решил продать старую родительскую дачу в Валентиновке, после смерти старшего брата Саша остался единственным наследником. И

Ляля одобрила. Но потом сказала, что это неправильно, дача должна остаться Вареньке. И на лето ее нужно сдать, а осенью сделать пристройку, чтобы восстановить веранду, половину которой покойный

Славик отгородил, устроил там кухню и поставил этот газовый прибор. Ляля не могла запомнить, как прибор называется, УВД, что ли. АГВ, поправил муж.

– Все равно, – сказала Ляля.

Он много работал, хотя ему было уже за шестьдесят, но работа шла ему на пользу: всегда в движении, в общении, в делах. Он, в прошлом журналист на радио, теперь служил пресс-секретарем большого банка, часто ездил за границу, а Ляля была его четвертая жена. От второй у

Саши имелся взрослый сын, которого он редко видел. Вареньке же только исполнилось шесть лет, и он впервые нежно полюбил своего ребенка: глаза папины. И жизнь в который раз только начиналась.

В тот год весна припозднилась; он приехал в Валентиновку в конце мая

– сирень еще не цвела, хотя в Чехове уже распустилась. Что ж, там – юг, здесь – север. Когда отворил калитку, запертую кое-как ржавым, гнутым прутом, увидел знакомый с детства темный бревенчатый сруб.

Вместе с ностальгией вернулось и забытое чувство обиды на брата.

Оставить калитку вот так, незапертой, мог только Слава, с раздражением подумал он, забыв, что брат умер два года назад. И последним на даче был он сам.

В последние годы жизни брата Саша с ним почти не виделся. После смерти матери, которая жила на даче безвыездно, Слава, никогда не бывший женат и за матерью присматривавший, столкнувшись как-то в воскресение с младшим братом, сказал:

– Давай, Александр, сделаем так: если едешь к матери, то звонишь мне. И я поеду в другой раз.

То есть, говоря иными словами, он не только не хотел видеть брата, но фактически попросил на дачу не приезжать. На родительскую дачу, на которой они оба выросли. В общем-то, это не было неожиданностью: отношения у них всегда были скверными. С отрочества. Славик, старше на три года, Сашу никогда не защищал. И наказывали всегда его, Сашу, что было справедливо, но обидно: Славик рос угрюмым замкнутым парнем, а Саша подвижным, проказливым. Отец больше любил Славку – за серьезность, мать – младшего. Но все равно семья Больших была хорошая семья… Он думал об этом, открывая замки.

И войдя, удивился, какая маленькая была у них дача. Внизу – две темных смежных комнаты и веранда. И наверху мансарда. Но все как-то помещались, прежде людям было нужно меньше места: у родителей была спальня, мальчики – наверху, завтракали и обедали на веранде, ужинали в гостиной. Но сколько же забытых вещей, ненужного теперь никому старья и хлама… Прямо посередине гостиной, перегораживая комнату, стоял новый ярко-зеленый раскладной диван. Даже это Слава недоделал: привез из Москвы, а поставить на место старого и продавленного не успел. Саша потер привычным движением грудь слева, присел на этот самый диван, ему захотелось курить. Он бы и закурил, когда б были сигареты, но сигарет у него не было, потому что он бросил курить пять лет назад, когда родилась Варенька.

– Да это и не современно, – говорила Ляля. – За границей теперь никто не курит.

Две комнаты внизу всегда были мрачноваты. Отец хотел большие бревна сруба закрыть светлыми панелями, но мать не позволила: стены должны дышать. Теперь вот никто из его семьи, кроме него, Саши, не дышит, а стены продолжают. И долго ли ему осталось. Славик умер в шестьдесят три. И сегодня Саше год до этого срока. Хотя, конечно, он брата переживет, уже пережил. Еще раз поискал глазами, не остался ли в пепельнице окурок, Слава ведь курил. Но нет, пепельницы были чисто вымыты. На столе стояла лишь ваза на хрустальной ноге. И маленькая фарфоровая статуэтка. Она изображала пляшущего вприсядку казачка в белой черкеске, в голубой поддевке, в папахе с оранжевым верхом и коричневых сапогах. Казачок держался на трех точках: на каблуке вытянутой правой ноги, на левой ступне и на откинувшемся в плясе крае черкески, касающейся пола. Голова казачка, к затылку которой он залихватски прикладывал правую ладонь, была приклеена казеиновым, наверное, клеем, и на месте усекновения клей проступил, образовал неряшливый коричневый воротничок.

Голову казачку некогда оторвал Саша. Не нарочно. И получил от отца увесистый подзатыльник еще до выяснения, кто именно из братьев казака обезглавил. Наказав младшего, отец спросил Славку, кто

набедокурил. Не знаю, не видел, правдиво ответил тот, по существу, наябедничал, Саше и сейчас было неприятно это воспоминание. Он взял статуэтку в руки, повертел, обнаружил, что правая ступня у казачка больше левой. Странно, никто никогда на это внимания не обращал. И глаза китайчонка…

По стопам отца-строителя ни один из сыновей не пошел. Слава год готовился к институту, отслужил в армии, там два года самостоятельно

улучшал свой английский и поступил в МГИМО. Саша в армии не служил, потому что после школы сразу же попал в университет на факультет журналистики, где была военная кафедра. Получилось, что он догнал брата: оба оказались студентами одного курса, хоть и в разных заведениях. Пока Славик учил испанский и португальский, Саша сидел с девицами на Горького в коктейль-холле, и оказалось, что к концу обучения у него куда больше связей и полезных знакомств, чем у старшего брата. И именно он познакомил Славу с той девушкой, у которой отец занимал солидный пост в МИДе. Девица потом вышла за другого, но ее отец взял Славика в свой департамент. И уже через год после получения диплома Славик, хоть и был не женат, уехал в


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: