Николай Вильмонт в своих воспоминаниях о Пастернаке говорит: «Если мир, наша многострадальная планета, не преклонится перед Христом как перед „высшим откровением нравственности“ (Гёте), мир, безусловно, „загорится на ходу“ и погибнет. Физически, не только морально» (*). В том смысле, в котором Бог есть любовь, а Христос — образ и воплощение Божьей любви, это для меня очевидно. Однако наивно думать, что мусульмане вдруг перейдут в христианство. Да и зачем? Разве ливанские марониты ближе к духу любви, чем тамошние мусульмане или друзы? Ни мир ислама, ни плюралистические культуры Южной Азии и Дальнего Востока не станут христианскими. Дух любви может победить только в общении разных культур и разных вероисповеданий.
(* Новый мир. 1987, № 6, с. 220. *)
Складывается единое человеческое общежитие, а общей веры нет. Единство мыслимо только в диалоге, в постепенном утверждении общего духа над различиями буквы. Удастся ли это? Я могу сказать только одно: жизнь полна чудес. Но чуду надо помочь, чудо надо удержать и сохранить. То аджорнаменто, которое начинается на страницах наших газет и журналов, непременно должно распространиться и на сферу религии. И здесь многое может сказать научная и философская критика религии (которую не надо смешивать с хулиганским безбожием). Религиям тоже надо перестраиваться, освобождаться от религиозной спеси, от гордыни вероисповедания. Взгляните глазами мусульманина на маковки русских церквей, где полумесяц — символ ислама — повержен к подножию креста (превратив символ победы над смертью в памятник Ивану Грозному); подумайте: куда это ведет?
Религия спасала людей и губила людей. Защитники религии подвели под распятие Иисуса Христа, сожгли Жанну д'Арк, Яна Гуса, Джордано Бруно. Фанатики религиозно-национальных общин — в первых рядах современных террористов. И я не знаю, смогут ли религии народов Советского Союза, освобожденные от давления государства, подняться до подлинного вселенского порыва? Я жду этого, как чуда, но будет ли оно?
Опыт Индии, Ливана, Северной Ирландии толкает к пессимизму, Впрочем, если удастся хотя бы смягчить, умерить национальные страсти, десятки лет кипевшие в закрытых котлах, — и это было бы великим делом… Делом, в котором необходимо объединение всех — верующих и неверующих. Потому что наше государство в его современных границах лишено духовного фундамента; и уже оседают стены.
Проблемы, которые сегодня вылезли из всех углов, скопились давно. Одни уходят корнями в зигзаги сталинской политики, другие — еще глубже: в соблазн утопии, в привычки административного восторга, в имперские традиции России, наконец, в динамику мировой истории, из которой никак нельзя выпрыгнуть. Крушение европоцентризма, деколонизация, духовный кризис, экологический кризис, угроза гибели биосферы — все это нас прямо касается. Брежневская администрация не создала эти проблемы; она их только попыталась заморозить и возникла еще одна специфическая проблема: застой. Сдвиги продолжались, но они ушли с поверхности в глубину.
Эпицентр событий хрущевского времени — ЦК, XX съезд, XXII съезд; в 1965–1975 гг. — политические процессы. А потом все молчало; только камни вопили; и еще — изредка — слышен был голос Андрея Дмитриевича Сахарова. Но самое главное произошло глубже уровня безнравственных политических решений и протестов нравственного сознания: подгнили принципы, на которых строилось государство.
Наш Союз Советских Социалистических Республик возник на волне гнева, копившейся сотни лет и смывшей трон Романовых после трех лет кровавой и бездарной войны. В водовороте страстей власть оказалась в руках партии, сильной своей организованностью и своей верой в светлое будущее. Ради этой цели можно было часть народа увлечь, а другую часть — заставить идти за собой. Ибо цель, казавшаяся абсолютной, оправдывала абсолютно все средства.
Бесполезно взвешивать, какова здесь роль утопических элементов марксизма и какова — имперских традиций административного восторга. Думается, важно и то и другое. Вот рядом две великие культуры: Индия и Китай. В Китае две с половиной тысячи лет создаются социальные утопии и совершаются прыжки в утопию. В Индии — ни того, ни другого. Видимо, это связано с характером культуры, склонной или мало склонной к вере в рай на земле.
Утопия пришла в Россию с Запада. Но Россия не была европейской страной, а только европеизированной. В плюралистическом европейском обществе утопия оставалась интеллектуальной игрой (для сэра Томаса Мора) или привеском к предвыборной программе социал-демократов. Россия, увлекаемая призраком окончательного решения мировых вопросов, рванулась в утопию всем корпусом и застряла в этом состоянии.
Плеханов как-то заметил: «По методам своим Петр был славянофил». Это можно сказать и о Ленине: по методам своим Ленин был почвенно русским человеком, не понимавшим пользы плюрализма (так же как сегодня не понимает этого другой почвенно русский человек, Солженицын). И именно почвенное, народное непонимание плюрализма толкало к запрету независимой прессы, к разгону Учредительного собрания… Зачем терпеть ложь, если мы знаем полную и окончательную истину? После того как Сталин ликвидировал последний институт, оставлявший место для обратной связи между идеей и жизнью (демократию внутри ЦК и партийных съездов), победил автоматизм административно-командной системы.
Идейным ядром этого развития была уверенность, что социальное учение Маркса в общих чертах бесспорно: все зло коренится в частной собственности. Пролетариат, захватив власть, упраздняет частную собственность. И тогда происходит прыжок из царства необходимости в царство свободы. Маркс не рисовал никаких подробностей светлого будущего, но он придал духу утопии характер принципа, звучащего философски корректно и приемлемого на первых порах для философски мыслящего человека. Через марксизм прошли Бердяев, Булгаков, Франк, Федотов. Им понадобилось несколько лет, чтобы прийти к иным взглядам. Люди, не склонные к философскому сомнению, на всю жизнь были заворожены XI тезисом: «Мир надо переделать». Страстная убежденность старых большевиков в истинности утопии и аппарат террора, затыкавший рот противникам, задержали процесс отрезвления России на несколько десятков лет. Но у брежневской администрации не было никакой убежденности, никакого пафоса. И принцип стал гнить.
Вторым принципом, сгнившим в период застоя, был марксистский интернационализм. Оговорюсь сразу: я не считаю ложной веру во вселенское братство всего живого. Но моя вера опирается на духовный опыт единства, на своего рода религию (хотя ни одна современная религия меня полностью не удовлетворяет). Марксистский интернационализм был попыткой объединить людей без религии, без духовных глубин, опираясь на классовое чувство пролетариата, то есть на ненависть всех бедных ко всем богатым. Это часто приводило к союзу смердяковых и шариковых против интеллигентности, против культуры.
Интернационализм держался на отталкивании от того, что ему предшествовало: на отталкивании от мировой войны, от погромов, от резни. Например, мой покойный тесть в юности вместе с другим мальчиком стал основателем подпольного союза учащихся-коммунистов в Баку после резни в октябре 1918 г., когда турецкая армия при поддержке азербайджанцев вырезала 10 000 армян. В союз входило около 150 гимназистов. Я не брошу камень в их энтузиазм. Но духовной основы у этого энтузиазма не было. И во время следующего великого испытания, в 1941–1945 гг… интернациональные лозунги были сняты: они почти никого не захватывали. Огромна была ненависть к немцам. И мы сами не замечали, как эта ненависть понемногу разрушала нас самих.
Наша идеология практически держалась на общей ненависти, на образе врага, и, как только был ликвидирован последний «эксплуататорский класс», стало неизбежным возвращение к образу национального врага. Это началось. Как только Гитлер пришел к власти и стала ясной сила национального чувства, национальной идеи. С 1934 г. советская пропаганда и советская политика становятся эклектической смесью национализма (все более активного) с интернационализмом (все более показным). Кончилось погромами.