Во всем этом есть еще своя этическая сторона. Моральное оправдание верховной власти — защита слабых от сильных. За последние годы сплошь и рядом делалось противоположное: защищались большие народы, чтобы их не беспокоили вопли малых (крымских татар, армян из Карабаха). К сожалению, эту политику поддерживает часть русского общественного мнения. Само выражение «малый народ» стало символом зла в модных теоретических построениях, и обдумываются средства, как от него избавиться. Ветер национальной обиды становится бурей во всех углах, где для обид достаточно оснований, и чувство обиды становится всеобщим.

Советская пропаганда, десятки лет разжигавшая пламя антиколониальных движений, пожинает свои плоды: вспышки интифады начались в нашей собственной Азии. Все смертельно обижены друг на друга, и навстречу рациональным планам перестройки подымаются волны иррационального, «подпольного» (в понимании Достоевского).

В 60-е годы иррациональное как-то выносилось за скобки. Казалось, что общество развивается в осознанном направлении — или по крайней мере пытается развиваться — и это движение даст когда-нибудь плоды. Поэтому господствовали рациональные схемы исторического процесса. Но когда движение уступило место гниению, разум потерял кредит. Человек захотел вырваться из материи, особенно из материи истории. На кой нам ее законы, если по ним выходит гнить, гнить, гнить… А потом все вдруг рухнет, как старый гриб…

В этот миг, словно по заказу, два журнала опубликовали статьи Л. Н. Гумилева, и все заговорили об этносах. Откуда-то (может быть, из космоса) приходит импульс и заряжает нескольких людей страстью. Эти люди, пассионарии, пытаются нарушить господство инерции. Если судьба дает им победу, страстность постепенно выветривается. Консорция (союз, подобный браку по любви) постепенно уступает место конвиксии, царству привычки; а потом конвиксия разваливается, уступая место новым консорциям. Все консорции равноценны: отряды викингов, школа импрессионистов, общины первых христиан одинаково суть воплощения космической энергии. Никакой иерархии, никакого общего смысла, никакого Бога, ради которого живут и умирают люди и народы. Вместо передового класса на вершину поднят этнос (народ, нация?) — до тех пор пока молод. А состарится — туда ему и дорога.

Теория одновременно отражала то, что все чувствовали (господство инерции, ожидание нового), и формировала процесс, направляя его к новому морально-политическому единству. Не на основе старой идеологии, не на общем чувстве пролетарского, коммунистического, советского, а иначе: на основе общего подсознательного влечения к русскости, по сути дела такой же условной и безразличной к реальным группам, на которые распадается цивилизованное общество. По теории этносов, все франки презирали мусульман за многоженство, а все мусульмане находили бесстыдными франкских дам, не прикрывавших своего лица. По теории этносов поныне ведет себя народ в обстановке военной истерии: все вместе ненавидят немцев. По теории этносов, все (или почти все) азербайджанцы были возмущены требованиями армян Карабаха. Но москвичи, голосовавшие за Илью Заславского, вели себя вопреки теории этносов, и именно это характерно для современного народа, состоявшего из ряда меньшинств (политических, религиозных, классовых, возрастных, половых, иногда этнических), меньшинств, группирующихся во временные блоки, текучие и изменчивые, не поглощающие личность целиком. Ибо основа современного общества — свободная личность, а не племенной индивид, всегда верный племенным стандартам, всегда любящий щи и не любящий устриц.

Я уделил некоторое место теории этносов в статье о субэкуменах, то есть устойчивых коалициях культур (христианский мир, мир ислама и т. п.), и, когда статья была напечатана (*), послал оттиск покойному г-ну Кейюа, в журнал «Диожен». Господин Кейюа ответил, что статья подходит, но надо опустить критику теории этносов: она неинтересна западному читателю. Я удивился: почему неинтересна? Мне и теория, и критика этой теории казались интересными.

(* См. Ученые записки Тартуского университета, 1976. № 392. *)

Подумав, я нашел три причины равнодушия г-на Кейюа к идеям Л. Н. Гумилева. Для нас этносы были отдушиной в абстрактном схематизме производительных сил, производственных отношений и т. п. категорий. Но на Западе такого обязательного схематизма не было и не было эффекта освобождения от него, окунания в страсти готов и гуннов, викингов и монголов. А трезвому бросалось в глаза, что Л. Н. Гумилев смешивает совершенно разные вещи: «Так именно (на подсознательном влечении друг к другу. — Г.П.) зарождалось на семи холмах волчье племя квиритов, ставших римлянами, конфессиональные общины ранних христиан и мусульман, дружины викингов… монголы в XIII в., да и все, кого мы знаем» (*).

(* Гумилев Л.Н. Этногенез и этносфера. — Природа, 1970, № 1, 49–50. *)

В мире Л. Н. Гумилева ветхий Адам никогда не становится новым Адамом (и даже задача такая не сознается). Никак не объясняется, почему буддизм и ислам покорили себе завоевателей-монголов; по логике теории, скорее монголы должны были обратить покоренные народы в шаманизм. И непонятно, зачем славяне оставили своего Перуна и Ярилу. Разве в них меньше пассионарности, чем в распятом еврее?

Гумилев — тюрколог, он много занимался историей племенных движений, потрясавших мир. В этой области все этнично, уходит корнями в племя либо создается новый племенной союз, объединенный вокруг нового вождя. Теория этносов просто-напросто распространяет племенные нормы на динамику цивилизаций. Для француза это нелепость. Прочитав, что школа импрессионистов — этнос, г-н Кейюа, вероятно, дальше и разбираться не стал. Но в многонациональной России социальные сдвиги действительно принимали иногда характер этнического сдвига, резкого изменения удельного веса той или иной этнической группы в политике и культуре, Как это происходило, я описывал в своей книге «Сны земли» (Париж, 1985) и еще раз описал в докладе «Смена типажей на авансцене истории и этнические сдвиги» (читан в Институте истории 24 мая 1989 г.) (*). Теория этносов делает этнический привкус социальных сдвигов самой сутью процесса. Это соответствует нынешнему настроению части русских интеллигентов и дико со стороны.

(* Напечатано в журнале Общественные науки и современность, 1990. № 1. 326 *)

Вторая причина неблагосклонности г-на Кейюа к нашему кумиру — то, что теория пассионарных групп Л. Н. Гумилева — очень близкая параллель к теории харизмы Макса Вебера. По Веберу, взрывные события истории коренятся в личности вождя, харизматического лидера, своего рода пророка. Если вождь добивается успеха, через какое-то время наступает рутинизация харизмы. По Гумилеву, вождей, страстно захваченных новым чувством жизни, может быть несколько, целая группа. Иногда это верно. Но дальше модель Гумилева отличается от модели Вебера только терминологией: вместо рутинизации харизмы — переход от консорции к конвиксии…

Попробуем приложить обе модели к знакомому материалу. Ленин был действительно вождем, Брежнев считался вождем по должности. ЦК, избранный на VI съезде, можно описать как консорцию, брежневское руководство — как инерционное тело, конвиксию. Это не две теории, а два варианта одной теории. Наиболее важное различие — то, что пассионарная группа (по Гумилеву) создает новый этнос, а веберовская харизма этнически нейтральна. С точки зрения француза, Вебер мыслит корректно, а Гумилев — некорректно.

Каждая модель Вебера — инструмент, приспособленный для решения определенной задачи, а не отмычка ко всем секретам истории. «Да и все, кого мы знаем» — фраза, для Вебера невозможная. В «Протестантской этике» создается модель генезиса капитализма, в идеальных моделях индийской, китайской, японской культуры Вебер — один из основоположников современной культурологии, а для взрывных, непредсказуемых исторических движений создана теория харизмы. Идеологии из этого не построишь. Для идеологии нужна теория, объясняющая все богатство истории чем-то одним; и третья причина успеха теории этносов в нашей стране (и равнодушия г-на Кейюа) — то, что это идеология, ненужная деидеологизированному Западу.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: