Он успел предпочесть Канаду Огненной Земле, потом их обоих Балтийским отмелям у Риги, но тут ему пришло на ум, что самой идее умеренного пояса слишком не соответствует море — жаркое, с явно тропической фауной.
— Трилобиты, — сказал он мрачно. Словечко из программы, которую школа всовывает в человека методом суггестивного импрессирования, так что хочешь — не хочешь, а в голове навсегда остаются Александр Македонский, Александр Пушкин и Александр Гумбольдт, изотопы, ирокезы, таблица умножения, таблица Менделеева, логарифмические таблицы и то, как древние люди ездили «из варяг в греки» — энциклопедия, куча сведений, которые в жизни никогда не требуются, а в непредсказуемые моменты сами собой вылезают наружу.
Трилобиты… Нечто тревожное было в том, что название животных с усиками пришло непроизвольно. Как пророчество, знак со стороны. Начинало казаться, будто с трилобитами должно быть связано что-то неприятное.
И тишина тоже беспокоила. Совсем мертвая.
Потому что нет мух, предположил он робко. Посмотрел на коричневую подгнившую пленку планктона. Над ней решительно ничего не жужжало, не мелькало.
Все это уже складывалось в систему. Нет птиц, рыб, насекомых, травы и кустарников. Есть мелкое тропическое море под солнцем умеренной широты. И трилобиты…
Но ведь трилобиты — ископаемые существа? Из кембрия, что ли, из палеозойской древнейшей эры.
Оглушающая истина неотвратимо обрисовывалась перед Стваном.
Он упал на одно колено.
Его выкинули! Вышвырнули из той современности, в которой он родился и жил. На сотни миллионов лет назад.
По привычке поднял руку к губам, закусил палец.
Невидимо мерцало что-то на фоне пустых песков, неслышно бряцало. Будто на поезд грузились и отъезжали в будущее города — целыми узлами улиц с перекрестками и горящими светофорами, — склады, картинные галереи, заводы, институты, конторы. Не завещав Земле и следа человеческой деятельности, умчалась, лязгая, вся цивилизация. А за ней уже торопились орды диких, свирепых, косматых, с дубинами. Гнали перед собой медведей, лосей, мамонтов, всякую млекопитающую живность. Птицы поднялись занавесом, разом скрылись, сделав небо безжизненно молчащим. Это было как фильм, пущенный обратно. Мерно прошагали к платформам динозавры — многие тащили березы, пальмы, охапки трав — и отбыли, оставив сушу неузнаваемой. Мощные рыбины выскакивали из вод, косяковая мелочь перетекала струей. Насекомые валили валом, облепляя, цепляясь. Пропыхтели земноводные, их было не так уж много — те, кто шел сзади, ковром сворачивали, уносили последнюю примитивную растительность, обнажая пустые, бесстыдно-розовые скалы, глину, желтый песок.
И в любую данную секунду казалось, что процесс еще можно было остановить мгновением раньше, а вот теперь поздно.
Все скрылось. Тишина…
С минуту преступник смотрел прямо перед собой. Затем на коленях подполз к самой кромке планктона, зачерпнул, бросил в рот.
— И что?! — крикнул он равнодушным, сияющим небесам. — Считаете, вы меня удручили?… Так нет же! Я доволен. — Давясь, он набивал рот жидкой массой и проглатывал. — Эй, слышите там! — Он обращался к бесстрастной глади моря и пескам, за которыми укрылись судьи. — Вы думали, я стану плакать, что мой след — единственная замета живого на этих берегах? Но я смеюсь. Так не наказывать нужно, награждать: чтобы весь земной шар и одному… Пропитаться здесь можно.
Неожиданно упавшим голосом добавил:
— И вообще судьи неправомочны судить. Кто знает, не детерминирован ли мир с самого начала. Если да, то разве я виноват в том, что…
Опустил голову, окончательно уставший, перекатился подальше от воды, секунду ерзал, уминаясь, укладываясь. Чисто, как ребенок, вздохнул и упал в сон.
Солнце зашло. Планета плыла в свете созвездий, совсем непохожих на те, что Стван знал в бытность среди людей. Большая Медведица была еще медвежонком, она запустила лапу в Волосы Вероники. Гончие Псы бежали пока рядом, голова в голову, готовые вцепиться в хвост Льва, на спину которому уселась вовсе даже не Дева, а Девочка только.
Далекие созвездия, которые пока никто никак не назвал.
Когда Стван открыл глаза, ему показалось, что он в воздухе и летит. Лежать на боку было так мягко, что ложе почти не ощущалось. А справа налево текла многоцветная процессия, струилось в море карнавальное шествие оттенков. Стогами, снопами стояли над горизонтом сизые, лимонные, апельсиновые облака. Ветер теребил гладь вод, чудилось, что отражения бегут-бегут.
Мир этого утра был жемчужным и перламутровым, дальний план тонул в атласной переливчатой голубизне, а вблизи, в песчаных ямочках, тень синела густо, как намазанная, как вытканная парчой.
Он вскочил.
— И это все мне?… Может быть, сон, гипноз?
Схватил на ладонь грудку сыроватого песка. Она была тяжеленькая, хрупко держала форму, готовая, впрочем, тут же рассыпаться. Хлопнул рукой по воде — вода отозвалась упругой твердостью. Копнул босой ногой почву, и почва солидно уперлась навстречу усилию.
Все в порядке. Действительно, кембрий. Начало начал, когда простенькая жизнь еще не выбралась на сушу.
С размаху бросился на песок, проехался животом, перевернулся на спину. На память пришли жаркая мостовая, толпы на городском конвейере. Разве сравнишь с окружающей свежестью и простором!
Люди, город… Его губы сложились в гримасу. Постоянный безликий вызов, миллион чужих взоров за день, которые тебя быстро, оценивающе прощупывают мимоходом, чтобы убедиться, что ты (не дай бог!) не лучше. Непрерывное сравнивание, соизмерение, конкуренция, напряженность, которые в бешенство уже приводят. А почему? Зачем?… Затем, что на планете, за исключением сотни, может быть, тысяч выдающихся личностей, остальные чувствуют себя вторым сортом. Хороший инженер рассматривает себя как неудачника, поскольку не поэт, который, в свою очередь, завидует международному организатору, сорок раз мир облетевшему. Про секретарш и программистов нечего и говорить, Феодализм, рабовладельческий строй такого не знали. В те эпохи человек всегда мог и перед другими и самому себе сослаться — мол, низкое происхождение, классовый строй мешают, а то бы он о-го-го! Теперь, увы, валить не на что. Вход в Дом Дискуссий для тебя закрыт не по каким-нибудь внешним причинам, а просто ты неинтересен, и Мегаполис не станет тебя слушать. В результате сознание неполноценности, и на улице каждый старается себя утешить, взглядом отыскивая тех, кто еще слабей, проще. Нашел — доволен. Вот шагаешь, и понятно: этому доставил маленькую дурную радость, и этому, и вон тому. Черт возьми! Да кто я для вас — козел отпущения?…
А на работе?! Какие-то умники уже выдумали, решили, тебе же только рассчитывать изгиб детали, которая войдет в блок агрегата. Во что это в конце концов выльется, у тебя представление общее и весьма смутное. Тот же давно запрещенный конвейер, только умственный — из смены в смену подкручиваешь единственную математическую гайку. Правда, как ни странно, есть чудаки, способные и этим увлекаться. Оглядишься в коридоре — там и здесь губы движутся, глаза сверкают, события, дела. А подошел, прислушался — техника, технология. Спросишь, из-за чего копья-то ломать, они сразу начинают смотреть в сторону. Неудивительно поэтому, что скачешь из организации в организацию, и на службе такая же злость одолевает, как на улице. Вместе с тем и дома у телевизора нельзя не раздражаться, потому что показывают только тех, кто во всяком деле тебя так несоизмеримо превосходит, что браться за что-то гаснет охота. На экране чемпион четыре метра прыгает, либо артист-премьер любым движением напоминает, насколько ты сам неуклюж. Всякое тобой задуманное уже во много раз заранее перекрыто. Самому ясно, что если рисуешь хуже Девао, танцуешь хуже этой… Волгиной, нечего и время терять. А перевернул с искусства, со спорта на другую программу — изобретатель, на пятую-десятую — ученый, который новый закон открыл. Так и толкают с экрана в душу, что рядом с ними ты совсем ничто-ничто. Пожалуй, из-за этого люди в прошлом веке пили, а в нынешнем идут в субкультуры, в клубы тех, кто никогда ничего не изобрел, не открыл, старые электрические лампочки коллекционируют, коробки спичечные… Кстати, насчет ученых. Вот зачем их обожествлять? Ну объяснили нам, простакам, что Вселенная начала сужаться, что если человек сердит, так это у него адреналин в крови, а горе и радость — тоже химические соединения. Однако в результате распространяется полная бессмысленность. Зачем мне вообще быть, если я, мой внутренний мир — не более, чем комбинация веществ, которые и в пробирке получаются…