— Изба, говорю, плоха… Он что — немой?
— Все больше молчит, — Федор со стороны. — Да и баба тоже. И ребятишки. Вся семья такая, барин.
— Жалую тебя за верную службу новой избой.
Баба рот разинула. Мужик опять как пень.
— Избу тебе дает барин. — Федор мужику.
Того будто дернуло чуть. Взялся за бороду. Постепенно сморщивалась заветренная кожа у губ. Поднял взгляд, заморгал. Из глубины пробивалось на лик что-то вроде улыбки.
Колымский отвернулся, смигнул вдруг набежавшую на глаза слезу. (Черт, делаюсь сентиментальным!) Шагнул к лошади, тут же у телеги привязанной. Она дернула несуразной головой, пугливо переступила.
— Добрая лошадь. — Успокаивая, погладил по шее, на которой тусклую пыльную шерсть в узоры сбило застывшим потом. — Овсеца бы ей дал когда. — Нахмурил брови, от себя скрывая смущение.
В воскресенье святили избы, отслужив молебен. Там же днем Алексей, как белый ангел, развел дворовых кому куда жребий пал. Поначалу и ступить-то робели на светлые струганые полы. На закате девки, негаданно сойдясь у околицы, заиграли песню — давно того не было.
И в воскресенье пришла она.
Уже ночью Колымский, поднявшись в спальню, увидел на фоне окна темный силуэт. Жаром прокатило по груди, весь ослабел. Стараясь показать, что спокоен, придавил участившееся дыхание. Казалось, надо быть собранным — только так завоюет ее.
— Лизавета?
Она резко повернулась.
— Барин, позволь, руки на себя наложу. Если б ты знал, что они со мной делали! Если б знал. Князю не покорствовала, так лакеи держат. Какой только издевки не было. Всякому отдавали, кто хотел — старому, грязному. — Зарыдала, закрыв лицо рукавом. — Мне одна дорога — в омут.
Вел его стратегия рухнула. Бросился к ней.
— Лиза, что ты? Любимая!..
Судорожно всхлипывая, она вытирала слезы.
— Бога боялась. А то бы давно уж. Прикажи, наложу руки.
Упал на колени, схватил подол сарафана, стал целовать.
— Да что ты, радость моя. Это они только сами себя пачкали.
Луна светила в окна, крикнула перелетная птица, ветер качнул верхушки деревьев. Любовь.
Ранним утром смотрел на нее, уснувшую. Прозрачное лицо было неправдоподобно прекрасным. Он ли это с нею? За что ему так? Ну, есть ли теперь, чего желать от жизни еще?
Она проснулась от взгляда. Поднялись длинные ресницы. Глаза делались то темными, то светлыми, голубыми.
— Завтра обвенчаемся.
— Нет! — Отодвинулась испуганно.
— Почему?
— Лучше жизни решусь. — Покраснев, надернула к подбородку край простыни. — Тебе нельзя такую. Князевы гости нас всех брали из флигеля, нимф заставляли плясать… И деток у меня не будет — бабка сказывала, которая вытравляла.
— Все равно обвенчаемся.
— Нет, Степан Петрович. Во грехе стану жить с тобой.
Осень несла с берез желтый лист. На сжатых полях табуны всадников, собачьи своры, толпы пешей обслуги от доезжачих до музыкантов и плясунов-песельников — помещичьи охоты гуляли по округе. У Колымского двухсаженную стену протянули от сада до реки к мельнице, окружив ее, повели обратно к правому флигелю. С другой стороны стена подошла к левому. Вышло замкнутое кольцо с одним только входом — через парадные двери. Весь сентябрь внутри грохот, гром. В сад переводили кирпичный завод, построили еще одну оранжерею, клали вторую плавильную печь. В доме позументщик проволоки навил целую комнату, англичанину два крепких мужика крутили, сменяясь, машину, он точил палки железные. От стекольщиков невиданной фигуры бутылей, стекла листового, пузырьков навалили два полных покоя. Из Петербурга навезли в телегах серы, медного купоросу, руд и солей разных — иное клали в большие кадки, иное так, на пол. А потом стихло на усадьбе. Вольных мастеров барин, наградивши, отпустил. В огороженном наглухо доме остались сам, ближние слуги, да девок пяток посмышленее под началом Лизаветы.
В новой деревне бывшие дворовые месячину получили, какой не видывали век. Круп всяких, муки, другого припасу телеги накладывались с верхом. За молоком для детей сказано было приходить на барскую ферму. От такой благодати мешалось в голове. Многие пугались: «Неспроста! Он еще себя окажет».
И оказал.
Староста обошел село и деревню — ведено вести детей осьми да девяти годов барину на смотрение. Зазвенел по избам бабий стон, хватались за своих малых: «Не дам, не пущу! Бога забыл, на что ему дети?» Нашелся бывалый человек, успокаивал:
— Не иначе тиатер станут играть.
— Мальчишек-то зачем?
— Мальчишки — первое дело. Для амуров. Щеки свеклой мажут, крылы прицепляют и на проволоку. Повисят — сымут.
— Долго висеть?
— Ништо — оттерпятся.
Детей собрали к усадьбе. Барон смотрел. Выбрал девочек и мальчишек четыре десятка. Их сразу увели в дом, тем же вечером вернули по избам.
На закате у колодцев разговоры:
— Лизавета там командует. Теперь барская барыня.
— И чего делали?
— Мыли… Кашей кормили. С коровьим маслом.
— Ну-у?… И все?
— Алексей-актер, хоровод с ними водил.
— Тогда, выходит, тиатер… А барин?
— Что барин — приходил, поглядел. Яблок рыжих приказал принесть со старой инжереи, давал. Мишку — садовника Василия младшего — гладил по голове… Барина они не боятся — не понимают.
На третье утро Лизавета с Алексеем рассадили накормленных, умытых малых в большом танцевальном зале за особо сколоченные низкие столы. Над липами парка стояло солнце, его блики рассыпались по стеклам, железкам, что барон заранее приготовил на высоком длинном столе у передней стены под хорами.
Вошел Колымский. Мужицкая ребятня, привычная старших слушать, присмирела.
Барон раскрыл окно, вернулся на середину зала.
— Дети, вот светит солнце, оно несет нам силу. — Взял круглое стекло. — Можем эту силу поймать.
Наставил стекло на лужицу воды, на столе налитую. Там зажегся яркий кружочек. Зашипело, пошло паром.
Ребятишки за малыми столиками подались вперед. Некоторые встали.
Барон подошел к окну.
— И ветер имеет силу — вон ветку качает. И в травах и в деревьях она есть. И в земле солнечная сила запасена.
Отбушевала желтая лиственная метель, леса просквозились напросвет. Трижды падал и стаивал снег, потом лег прочно. Для других господ самое праздничное время — что ни день бал либо охота. Дергают крестьян в загонщики, столовый запас везти на помещичью кухню, дров да всякого иного. У Колымского же вздохнули вольно. В деревне и на селе отмолотились еще за октябрь, теперь в короткий день чинили хомуты, сани, навостривали топоры. Девки стали собираться в избах попросторнее, прясть, лапти вязать под песню — опять заведение, какого давно не было.
Барином отобранная детвора из усадьбы возвращалась сытой, рассказывала чудеса. И петь в дому заставляют, и кувыркаться, и танцевать, и всякие игры играть. Понаделаны тряпочные шары, на тех шарах литеры — надо шары кидать, ловить и литеры те выкрикивать. (Восьмерых, кто выкрикивать никак не сумел, барон от усадьбы уволил).
Рассказывали и про дивные стекла — видно сквозь них вовсе мелких букашек, коих в одной капле воды сто сот. Про колеса, от солнца крутящиеся, про то, как из двух чашек светлую воду сливают, и она лазоревой становится. Главное же, как поняли в деревне, был огород в новой оранжерее. Делали большие деревянные корыта на подставках, скопом носили туда навозу, песку, дерну (а в которые мелких камешков). Барон тоже с детьми носил. Сажали овощи заморские и наши. Иные корыта были стеклянные — там видать, как белые тонкие корни пробираются сквозь землю. Огород разделили детям по грядке, каждому поливать, соли разной сыпать, как указано. От проростков отщипывали кусочки, смотрели через круглые стекла — зачем, неизвестно. Всей той заботы — танцев, пения, игры, шаров тряпочных и огорода — выходило на три четверти суток. Под масленую все были отпущены домой. Оказалось, читать могут — даже и девки. От такой страсти в деревне растерялись. Старики качали головой: вроде такого еще не бывало.