III
Чудный вечер сменил жаркий день и принес с собою прохладу. Адмирал вышел из каюты и стал гулять по палубе. Он мало-помалу стихал.
Матросы толпились на баке и лясничали. В одной из кучек, примостившейся у орудия, старый матрос Никулин рассказывал о том, какие бывают начальники в гневе.
– У всякого, братец ты мой, свой карактер… Всякий пылит по-своему. Наш осерчает, то ровно ведьмедь… ломит все… ну и ревет, словно его под микитки рогатиной шаркнули… Однако отходчистый, и нет того, чтобы драться…
– Это ты правильно, отходчистый… Загорится, запылит, а потом и забыл!.. – заметил кто-то из слушателей.
– Другой сердце свое больше на матросских зубах срывает, – философствовал на эту тему Никулин, – как отжарит с десяток морд, пыл-то и пройдет… Знавал я такого начальника… Уж и лют же был на зубы, ах лют, а вобче ничего себе… адмирал был форменный… А то, братцы, был у нас на корабле капитаном Севрюгин… Нонче он, сказывали, в отставку ушел… Жаловаться нечего, командир был добрый, порол с большим рассудком, а опять же свою привычку имел: в сердцах плевался. Ты, примерно, на руле стоишь, и уж не зевай, братец ты мой, ежели Севрюгин сердит. Рыскнул на четь румба, а уж он и плюнул сверху, да так и норовит в самую морду попасть, так и норовит… И наловчился же попадать…
– Ишь ты…
– Сам этто плюнет, да и кричит: «Что, мол, такой-сякой, попал?» – «Точно так, вашескобродие!» – отвечаешь и оботрешься. Исплюется – и ничего… Сердце и отойдет.
– А страшной наш-то… у-у-у, страшной! – замечает Аким Чижов, тот самый молодой матросик, простодушный и впечатлительный, которому попало от боцмана за слишком живое выражение своего мнения насчет адмирала.
– Это кто?
– Да адмирал.
– Деревня ты, Акимка. Ты настоящих страшных еще и не видал… Наш-то добер с матросом.
– Я, братцы, на его даве глядел… Страшной! Этто как озлился… Такой глазастый… буркулы заходили, как у волка. Сам весь дрожит… А ус евойный так и ощетинился… Глядеть было страшно… Кула…
Вдруг голос Акима осекся на полуслове, и сам он стоит ни жив ни мертв. Перед самым его носом, в вечерней темноте, обрисовалась плотная фигура адмирала в белом кителе.
Невообразимый страх обуял молодого матросика. Мурашки забегали по спине. Он инстинктивно присел, пробрался за пушку и, ровно мышонок, что прячется от кота, проскочил к люку, спустился в палубу и заметался там, испуганный и бледный.
– Ты это что, Акимка? – спросил его матрос из кантонистов Петров, известный на корвете зубоскал, любивший поднимать на смех и морочить молодых матросов.
Аким рассказал и испуганно спросил:
– Что теперь мне будет?
Петров мрачно покачал головой и с самым серьезным видом ответил:
– А будет тебе то, что адмирал сейчас крикнет: «Кинуть, мол, грубияна Акимку Чижова за борт!» Вот что будет… Эх, жалко мне тебя, Акимка!
Аким совсем замер в страхе. Он и верил и не верил словам Петрова. Ему было жутко.
«Что будет с ним? Ведь что он сделал, о господи!» – думал молодой матрос, считавший себя в эту минуту великим преступником.
И, охваченный паническим страхом, он бросился к корветскому образу и припал ничком в горячей молитве.
А в ушах его раздавался страшный голос: «Кинуть Акимку Чижова за борт!»
Но прошло несколько минут, а адмирал не приказывал кидать Акимку за борт и не отдавал насчет его никакого приказания, хоть и слышал мнение матроса о себе. Совсем уже стихший, он сказал капитану, чтобы освободили из-под ареста наказанного гардемарина. Затем в раздумье прошел в свою каюту, приказал Тимошке подавать чай, достать кексов и варенья и пригласить к чаю только что освобожденного из-под ареста «гардемарина с улыбкой».
Матросы скоро успокоили «деревенскую простоту» – Акимку, поверившего «кантонищине». Страх простодушного матросика прошел совсем, когда он убедился, что наказывать его не намерены. И с той поры Аким почувствовал расположение к адмиралу и находил, что он «добер», хоть и страшен в гневе.
1880