— Мама, ведь Карлушка-то хороший и добрый… Он мне сегодня куколку сахарную дал, — возражала недоумевающая девочка.

— Отдай… Не бери… Они очень важничают. Давеча немка прошла и не поклонилась… И чего гордиться-то: живет в углу, как и мы грешные… Не смей с ними разговаривать! Не то попадет!..

Но это приказание постоянно забывала шустрая девочка. Карлушка встречал ее приветливо, с ней одной только разговаривал и даже водил в театр… И Марина всегда радостно бежала к нему навстречу и любила болтать с ним.

Однако вернемся к жильцам… На кухне жили двое тихих старичков — муж с женой. Она вязала фуфайки и чулки, а он делал клетки для птиц. Это были самые миролюбивые, кроткие, набожные люди, никогда ни-кому не сказавшие резкого слова.

На дворе, в маленьком, грязном флигеле, ютилось человек 15 извозчиков, а в кухне жил больной сапожник с семьей. У него было 6 человек детей и худая, как скелет, жена, молчаливая, вечно с грудным ребенком на руках, измученная нуждой и горем. Дети были больные, слабые, один горбатенький.

Марина была дитя улицы. Она росла без призору, без работы, без ласки. Мать ее любила по-своему, но никогда этого не выказывала: нежностей не водилось в их среде. Тяжел был тот кусок хлеба, который изо дня в день зарабатывала, согнувшись, бедная женщина.

Марина выросла в подвалах, она дышала сырым, душным воздухом, спала на холодном полу, где летом нарастает плесень и грибы, а зимою через щели намерзает лед и налетает снег. Она бегала босиком в стужу, простаивала часами в холодной воде, гоняясь за доской или поленом. Она часто ела один хлеб, иногда сиживала и голодная. Немногие дети выживают при таких условиях; но те, которые выживают, закаляются вполне и становятся выносливыми.

Марина была смышленая, живая, веселая девочка. Она говорила громко, вечно что-нибудь напевала, вечно звонко смеялась. Память у ней была изумительная: все, что она раз слышала — она не забывала. Она знала все песни, которые, случалось, пели уличные певицы, все мотивы, которые наигрывали шарманки; она помнила все имена знакомых и незнакомых, названия улиц, где она раз прошла, фамилии домохозяек.

В девочке было много недостатков: она видела так много дурных примеров. Она была лентяйка, не привыкшая к труду и не любившая работы; она бранилась грубыми, нехорошими словами, она дралась с уличными мальчишками, умела солгать и схитрить… Но вместе с тем в сердце маленькой уличной девочки жило то, что дороже всего в человеке: это были затаенные искорки Божий, называемые состраданием, сочувствием, добротою… Как и когда загорелись они в худенькой груди Марины — неизвестно, но с ними девочке легче и счастливее жилось на белом свете среди нищеты и горя в мрачном углу.

Куда бы ни заглянула Мариша, где бы ни послышался ее звонкий голос, напевающий песню, там грустные лица освещались улыбкой, становились веселее и отраднее.

Не только на своем дворе Мариша знала всю, как говорится, подноготную, но и во многих других местах Гавани. Знала она хорошо сырые, мрачные углы через две улицы от них, знала, что там уже много лет лежит больной, параличный старик Роман, на которого все сердятся, которого все считают обузой и кормят из жалости.

— Хоть бы помер поскорее, — скажет ему кто-нибудь из жильцов.

— Я сам бы рад умереть… Да что же делать, если Бог смерти не посылает, — тихо ответит старик.

Часто заглядывала к нему Марина. Войдет в подвал, остановится у койки, стоит и смотрит жалостливо, головой качает, иногда песню мурлыкает. Старик повернет к ней желтое морщинистое лицо и просияет.

— Что смотришь, дитятко?

— Так, дедушка…

— Подойди. Я рад… Всё один да один. Скучно! Девочка приблизится, ласково улыбнется, и между ними начинается разговор.

— Какова сегодня погода? — спросит старик.

— Сегодня холодно.

— А небо ясное, солнышко есть?

— Нету солнца, дедушка. Туман.

— Ох, давно, давно не видел я света Божьего, — со слезами в голосе скажет старик.

— На улице весело, — заметит Марина.

— А ветер есть?

— Есть, дедушка.

— С моря?

— Нет. Кажется, с другой стороны.

— Ну, слава Богу!

Дрожащая слабая рука старается сделать крестное знамение.

— Ох, слабо наше тело, — шепчет старик. — Привык я тут… А все-таки боязно!

— Дедушка, вода к тебе к самой койке подходила? — спрашивает Марина, и на лице ее изображается ужас.

— Подходила, дитятко. Раз пять уже была… Даже льдинки под койкой хлопали…

— Боялся ты?

— Да. Думал, что зальет. Богу молился.

— И вынести тебя было некому?

— Некому. У всех свои, близкие. Я один-одинёшенек.

— Вот, дедушка, возьми хлеба. Забыла дать… Я тебе принесла…

— Спасибо, дитятко… Я еще сегодня не ел. Все ушли. Придут поздно… Грех сказать, меня не обижают… Кормят.

— Прощай, дедушка! — говорит Марина и, кивнув головой, направляется к двери, напевая песню.

— Спасибо, голубушка. Загляни еще… Рад я тебе — говорит старик, глаза его наполняются слезами, и он провожает девочку долгим ласковым взглядом.

Много и других таких же бедняков знала Марина и заглядывала к ним. Знала слепую старуху с двумя маленькими внуками — эти были совсем нищие; знала еще молоденькую девушку Анюту — больную, слабую, со впалыми глазами и ярким румянцем на исхудалых щеках; у ней была хромоногая сестренка Катя. Анюта была портниха и работала, не разгибая спины, целые дни, сидя около маленького окошка подвала… Сестры трогательно и нежно любили друг друга, как описывают в рассказах, и их Марина часто заставала в слезах, прижавшись друг к другу.

— Что будет с тобой, Катюша, когда меня не станет? Кто побережет тебя… — тихо шепчет Анюта, лаская сестренку.

У Марины сдавливало горло, и ей тоже хотелось плакать.

Целыми днями бегала Мариша по Гавани, ничего не делая. Очень часто она вступала в драку с уличными мальчишками, особенно если они травили кошку или обижали какую-нибудь несчастную собачонку. Раз она вернулась домой без платка, в изорванной кофте, с безухим котом на руках. Она назвала его Немец и поселила в своем углу. Досталось за все это девочке от матери, но она стойко отстояла своего кота и делилась с ним последними крохами.

Кроме кота Немца, у Марины на их дворе был еще большой приятель, пользовавшийся ее особенными заботами, горбатенький Миша.

— Вот Мишку сапожникова вынесли, — скажет кому-нибудь из квартирантов Марина, пошарив за сундуком, вытащит оттуда или старую коробку, или цветную тряпку, или камешек и стрелой вылетит на двор.

Тут, под навесом, почти ежедневно ставилась косая поломанная детская колясочка, и к ней привязывался ребенок, одетый в убогие лохмотья, грязный и жалкий. Его слабая головка свешивалась набок, худенькие ручонки болтались, как плети. Это был пятилетний горбатый мальчик, еще не умевший ходить и почти ничего не говоривший.

Марина подбегала к нему и опускалась около колясочки.

— Мишенька хороший! Что, мой Мишутка? Вот я тебе игрушку принесла.

При виде девочки грустное болезненное личико ребенка оживлялось, и на нем появлялась улыбка, похожая на жалкую гримасу.

— Смотри, Мишута, я положу тебе камешков в коробку… Как они греметь станут… Слышишь? Тук! Тук! Тук! Вот как хорошо!

Мальчик улыбался и тянул руки. Марина долго забавляла его: ей было его жаль.

Иногда от неловкого сидения горбатый мальчик начинал жалобно, беспомощно плакать. Марина бежала в подвал к его матери.

— Тётенька! — громко кричала она. — Иди скорее. Твой Мишка на весь двор ревет.

— А пусть его ревет… Что за беда! Мне не до него. Поревет да и перестанет.

Девочка возвращалась к ребенку.

— Не плачь, Миша… Не плачь, сейчас мать придет. Гляди, вон воробьи прыгают. Вот так!.. Вот так!..

Марина изображала воробья. Случалось, мальчик умолкал; в другой раз принимался плакать еще горше, еще беспомощнее. Девочка брала его на руки: утешала, ласкала. Но если это не помогало — относила к матери.

— Зачем ты его, Маришка, принесла? Пусть бы сидел на дворе, — говорила сапожница, качая грудного ребенка, а другой, годовалый, цеплялся за ее подол и хныкал.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: