Констанс, Кэтрин и Томас, после того как им дали понять, что их присутствие нежелательно, в ожидании дальнейших событий собрались в холле. Сиделка сообщила им, что конец близок, один раз на верхней площадке показался Джек и попросил коньяку, не уточняя, для кого он нужен. Казалось, Грэмам намекали, что они свое дело сделали и больше не нужны, но вот на площадке показалась Лотти собственной персоной.
— Вы уж поднимитесь, — обратилась она к Констанс. — Эллен зовет.
Когда Констанс вошла в комнату, она увидела, что Эллен вырывается из рук сиделки, по ее полыхающему лицу ручьем катятся слезы; едва Констанс приблизилась к кровати, как Эллен вцепилась в нее и обеими руками притянула к себе.
— Родимая моя, одна ты у меня, — бормотала она.
И отупевшая, бесчувственная Констанс обнимала старуху до тех пор, пока та не отошла…
После смерти Эллен бразды правления снова захватила Лотти. Она помогала сиделке обряжать покойницу, недовольно прищелкивая языком, раскритиковала предложенные полотенца, отправила Лена за гробовщиком, и все это не спуская глаз с Китти и Джека, которые тем временем разбирали «обзавод» Эллен. Констанс и детей снова сослали в холл. Томас и Кэтрин погрузились в воспоминания, жажда вернуть прошлое была настолько жгучей, что они не могли говорить о случившемся. Констанс же оцепенела от ужаса. Ничего хуже и быть не может, думала она. В последние дни, когда ей вдруг открылось, какое безразличие, чуть ли не враждебность к Эллен таились в ней долгие годы, ее утешала мысль, что Эллен отвечает ей тем же. Кто они друг другу в конце концов — всего-навсего две женщины, которым волею судеб пришлось ходить в одной упряжке; от зоркой Эллен, боготворившей детей, наверняка не укрылось ее критическое к ним отношение, а уж этого Эллен никак не могла простить. Теперь, когда эта подпорка, так поддерживавшая ее решимость бежать из дому, рухнула, сомнений быть не могло — Эллен любила ее больше всех, тут она не стала себя обманывать, и пусть, обнимая умирающую, она не испытывала никаких чувств, она понимала, что на ее руках отходит человек, который любил ее так, как никто никогда не будет любить, и что она хладнокровно предаст эту любовь. Едва Эллен умерла, как Констанс, верная себе, первым делом пошла и наново накрасилась. Но румяна лишь подчеркивали желтизну съежившейся кожи, когда она, нервно попыхивая сигаретой, изо всех сил старалась утвердиться в своей решимости: «Я обещала — пока Эллен жива, — повторяла она, — но и только».
Немного погодя Лен вернулся с гробовщиком, малорослым, угодливым субъектом с плохо пригнанной челюстью. Китти спустилась в холл, для такого случая вновь водрузив и лису и вуалетку.
— В каких годах была усопшая? — смиренно осведомился гробовщик.
Всякий вопрос о возрасте повергал Китти в игривое смущенье, и обводя носком туфли узоры на ковре, она ответила:
— Не знаю, как и сказать, лет на десять старше меня. Да, так оно и есть, Эллен на десять лет меня старше.
— Понятно, значит, усопшая средних лет, — говорил гробовщик — воплощенная дипломатия, — пока они поднимались по лестнице. — В таком случае осмелюсь порекомендовать вяз.
Констанс разобрал смех. Дети, в чьих глазах ее авторитет резко возрос — не зря же Эллен призвала ее к себе перед кончиной, как господь призвал Моисея на Синай, — подхватили ее под руки.
— Не надо, родная, — повторяли они, гордые тем, что с ходу распознали истерику. Но Констанс стряхнула их руки.
— Да нет же, мне просто пришло в голову — раз она для нас живая связь, тогда, конечно же, вяз.
Какие-то нотки в материнском голосе насторожили Кэтрин.
Вот оно, на сей раз им не миновать схватки, подумал Томас, едва сестра открыла рот. Но я в ней участвовать не намерен.
— Ну и что? — ледяным голосом сказала Кэтрин. — Да, Эллен была для всех нас живой связью, опорой, без нее бы все распалось.
— Вот именно, — сказала Констанс, — она была для нас опорой, живой связью. Но пора понять — ни живых связей, ни опор больше не будет!
Что едят бегемоты*
Она выглядела совсем маленькой около здоровенного грузного бизона, стоявшего за оградой вольера, а тугие рыжие кудри ее по-мальчишечьи стриженной головки явно выигрывали рядом со свалявшимися бурыми патлами на скорбно-вытянутой морде зверя.
— Мал, да удал, — часто повторял Морис; действительно, от ее ладной уверенной фигурки так и веяло решимостью, дерзостью, надежностью своего в доску парня, и перед этим шармом уличного сорванца невозможно было устоять.
— Бедняга! — сказала она бизону. — Забыл прихватить с собой гребенку?
Глаза у нее были до того круглые, что казалось, она вот-вот покажет вам язык.
Покровительственно улыбаясь, Морис погладил седую и короткую — по моде первой мировой войны — щеточку усов.
— А как насчет парочки раундов с ним на ринге? — спросил он посмеиваясь.
— Ну и что! Не откажусь! — И она стрельнула в него забавным, глаза в глаза, взглядом.
С мужчинами она выступала только в двух ролях — лихой девчонки и настоящего друга, да и те были похожи, разве что «настоящий друг» все понимал без слов и умел пить не пьянея.
— Господи! — расхохотался Морис. — С тебя станется! Ничем не испугаешь.
Его восхищение было совершенно искренним: несмотря на подчеркнуто мужественную внешность, он был от природы боязлив и тянулся ко всему жестокому. Ощупав сейчас одобрительным взглядом ее изящные плечи и крепенькие груди, он почувствовал себя на редкость сильным и умилился. И все-таки ему не давало покоя, что он топчется на месте со своими планами. Правда, целых два месяца он ни гроша не платил ей за пансион, а она дала ему деньги под два чека и глазом не моргнула, когда банк вернул их с пометой «счет закрыт». Но ведь ему как-никак уже пятьдесят пять, и пора обосноваться попрочнее. По утрам у него противно кружилась голова, и сердце, которое даже мысленно он называл не иначе, как «старым мотором», вдруг давало перебои, если приходилось взбираться по лестнице. С этими-то делами стать в пансионе совладельцем (так он окрестил узаконенную возможность пускать в ход ее деньги), да еще вдоволь иметь на карманные расходы было бы куда как неплохо. Эрлз-Корт, конечно, не бог весть какой район, тем более что в свое время он недолго квартировал на Кларджес-стрит. Теперь-то Морису казалось, он жил там годами, и становилось стыдно, что он так опустился, но ведь до Эрлз-Корт пришлось мыкаться в дырах куда хуже, и нос воротить сейчас не стоило. Он был измотан своими затеями, постоянным враньем, жульническими сделками, стал плохо спать, сдавали нервы.
И временные неудачи понуждали его торопить события.
— Приятно смотреть, как ты радуешься, Грета, — начал он. — Надо жить в свое удовольствие, пока молода. Ведь черт знает, сколько тебе приходится работать! И в детстве ты хлебнула лиха, и теперь этот дом висит на шее. Даже для твоих широких плечиков многовато. — И он рассмеялся.
Грета вздернула подбородок.
— Ничего! Я своего не упустила. В молодости можно повеселиться всласть и без денег.
— Знаю, — ответил Морис, улыбнувшись, словно речь шла об игре в «классики» на задворках. — Такие, как ты, носа не вешают. Этого у вас не отнять! И все равно, — он вздохнул, — я бы многое отдал, чтобы встретить тебя пораньше, когда у меня еще водились деньжата. Не знала бы никаких забот.
Грета решила пока оставить его слова без внимания и принялась разглядывать ярко-красного ибиса, вышагивающего в прудике.
— Повезло тебе, птичка, — сказала она, — что не ощипали на шляпку.
У нее был своеобразный юмор, который завсегдатаи пивной на их улице называли «эти чертовы Гретины шуточки».
— А что касается «деньжат», — продолжала она чуть погодя, и ее манчестерский выговор проступил заметнее, — то единственная моя забота — это ты, Морис Легг. Вот так-то!