Суворов 23 октября стоял в трех верстах от варшавского предместья Праги. Корпус Дерфельдена составлял правое крыло русских, а шесть орудий Ермолова занимали крайний правый фланг в общем расположении артиллерии. Перед рассветом 24 октября русские двинулись к ретраншаменту. Орудия Ермолова открыли активную пальбу против фланговой батареи, огонь которой был губителен для атакующих. Польские артиллеристы начали поспешно отвозить пушки в город. Главным «виновником» этого успеха Дерфельден считал Ермолова...
С другого берега Вислы доносился заунывный набатный звон: в ночь после штурма Праги никто из варшавян не сомкнул глаз. Заносчивые в отваге, высокомерные и кичливые в смелости, повстанцы оказались обречены на поражение благодаря высокому воинскому духу и искусству русской армии, что усугублялось еще бесконечными раздорами в дворянской верхушке, жаждой своеволия и самоуправства, нетерпимостью ко всякому подчинению, неспособностью даже во имя свободы отечества отказаться от шляхетских страстей и страстишек...
Алексей Ермолов, по-юношески угловатый, худой, лежал прямо на земле, вытянувшись во весь свой огромный рост, рядом с шестифунтовой медной пушкой, еще теплой после долгой стрельбы. Да и сам капитан, невзирая на октябрьскую свежесть, ощущал жар во всем натрудившемся теле; офицерская куртка нараспашку, на широкой груди наперстный крест с ладанкой, в которой зашит псалом «Живый в помощи Вышняго» – благословение отцовское. С этим талисманом Ермолов поклялся отцу не расставаться никогда.
Вечер переходил в ночь, в русском лагере гасли костры. Вокруг командира уже подремывали молодцы-артиллеристы, которые метким огнем заставили замолчать на варшавском берегу неприятельскую батарею. Лишь только русские ворвались в предместье, Суворов приказал ввести двадцать полевых орудий в Прагу, чтобы сбить артиллерию, выставленную в самой Варшаве. Ермолов стремглав поскакал за своей батареей и начал обстрел. Когда ему удалось подбить одну пушку, все остальные, стоявшие от моста вверх по течению Вислы, сейчас же скрылись в городских улицах.
Овладев Прагою, Суворов начал переговоры с противоположным берегом, и в результате Варшава приняла все предложенные ей условия...
– Алеша? Брат? Жив? – услышал Ермолов знакомый голос и вскочил с земли.
– Саша! – радостно припал он к плотному полковнику в грязном обожженном мундире и без каски.
Александр Михайлович Каховский, родной брат Ермолова по матери от первого брака, в продолжение всего штурма был неподалеку от него. Командуя в первой колонне Дерфельдена батальоном Фанагорийского полка, он ворвался во вражескую оборону, которую перед тем подавили пушки Ермолова, а потом преследовал противника до последнего окопа.
– Ты был истинным героем, – не выпуская брата из объятий, говорил Каховский, счастливо блестя черными цыгановатыми глазами. – Сам Суворов справлялся о тебе у старика Дерфельдена...
– Что граф? Как его сиятельство? – нетерпеливо перебил его Ермолов.
Каховский напросился участвовать в деле, так как командир первого батальона фанагорийцев при рекогносцировке получил ранение. Должность же его была иной – он состоял адъютантом при особе графа Суворова-Рымникского.
Правду сказать, по простодушию, даже детскости его натуры великий полководец позволял находиться около себя людям, в значительной части недалеким, но ловким и хитрым, порою не совсем честным, зато умеющим втереться в доверие. Такие, как Тищенко, Мандрыкин (которого Суворов называл просто Андрыкой), Тихановский, Корицкий, Тимашов, принесли своему начальнику немало забот и горя, вынудив его как-то сказать, что честные люди слишком редки, а потому надо привыкать обходиться без них.
Каховский, умница и смельчак, великолепно образованный, веселый и добрый, был одним из счастливых исключений, оставаясь любимым адъютантом Суворова. Он получил боевого Георгия по представлению полководца за мужество и отвагу, проявленные при осаде Очакова.
– После штурма Праги Александр Васильевич тотчас потребовал к себе польских генералов, пожал им руки и обошелся с ними очень приветливо, – рассказывал Каховский брату. – Он распорядился пригласить на обед также пленных польских штаб-офицеров... После того лег на солому отдохнуть, а к ночи ему разбили калмыцкую кибитку...
– Ах! – пылко воскликнул Ермолов. – Мечталось мне в бою увидеть Суворова, заслонить его собой от вражеской пули! Вот счастливая участь воина! Отомстить жестокому и вероломному врагу...
– Алеша, Алеша, – тихо молвил Каховский, – и ты когда-нибудь поймешь, что поляки защищают себя – свои дома и семьи, свою свободу.
2
В роскошных покоях примаса Варшавы – католического епископа – Суворову представили большое число новопоступивших офицеров, которые отличились в недавних сражениях.
Генерал-поручик Вилим Христофорович Дерфельден, добрый старик, напускавший на себя вид строгий и неприступный, выстроил офицеров в одну шеренгу.
Несмотря на страшную стужу, окна во дворце были распахнуты настежь. Рядом с Ермоловым, едва доставая ему до плеча, тихо переговаривались двадцатитрехлетний ротмистр лейб-гвардии Конного полка князь Дмитрий Голицын 1-й и семнадцатилетний гвардейский поручик князь Иван Шаховской; обоим предстояло славное воинское поприще: первый сделался впоследствии генералом от кавалерии, второй – от инфантерии; оба они отличились в кампании 1812 года. В пражском деле Голицын и Шаховской участвовали волонтерами.
Суворов задерживался. Юный Шаховской был бледен и шептал соседу:
– Ей-ей, легче было под польскими пулями, чем под взглядом фельдмаршала!
Но вот отворились белые, с золотом, двери, и в залу не вошел, а вбежал Суворов. Он был в одеянии фельдмаршала российских войск и при всех орденах, его сопровождали Каховский и другие адъютанты. Суворов расцеловался с Дерфельденом, непрерывно шутил, сыпал солеными солдатскими прибаутками. Заметив, что офицеры дрожат в своих тонких мундирах, пояснил, указывая на окна:
– Для вымораживания из вас немогузнайства! Быстро идя вдоль строя, он остановился возле Голицына с Шаховским:
– Не могу не отдать справедливой похвалы и одобрения за участие в минувшей баталии господам волонтерам! – Затем указал пальцем на Ермолова: – А это что за богатырь?
При этих словах юноша почувствовал, как его бросило в банный жар: кровь прихлынула к вискам, перед глазами поплыли круги. Как сквозь сон, слышал он голос Дерфельдена, обстоятельно, с педантизмом эстляндца объяснявшего:
– Капитан Ермолов, командуя своей батареей, накануне штурма и во время его весьма с отличным искусством и мужеством действовал.
– Помилуй Бог! – одобрительно отозвался Суворов. – Пушки работали славно. Стреляли цельно. Пропадало разве меньше десятого заряда. Открыли путь пехоте и кавалерии. Какой восторг!.. Постой! Уж не он ли заставил варшавян свезти свои орудия?
– Так точно, ваше сиятельство, – столь же педантично, тщательно выговаривая русские слова, доложил Дерфельден. – Вместе с капитанами Христофором Саковичем и Дмитрием Кудрявцевым сбил батарею на варшавском берегу. Но он был из отличившихся первым.
– Да это же чудо-богатырь! – вскричал фельдмаршал. – Не позабудь его, батюшка Вилим Христофорович, в реляции!
Он отбежал на середину залы и своим низким голосом, таким неожиданным при его малом росте, воскликнул:
– Помните, господа! В войне – наступление, ярость, ужас. Изгнать слово «ретирада»!
В соседней зале для представлявшихся офицеров между тем накрыты уже были праздничные столы.
Рассаживались, соблюдая строжайшую субординацию. За обедом не дозволялось катать из хлеба шарики, передавать солонку из рук в руки, кусать ногти, иметь на себе черный цвет. Сперва подали в каких-то глубоких глиняных чашках прескверные щи, а после ветчину на конопляном масле. Офицеры над щами морщились и воротили носы от перекисшей капусты. Ермолов же хлебал с аппетитом, и не потому только, что не избалован и привык к любой пище. С рождения он был почти вовсе лишен чувства обоняния: не знал запаха ни розы, ни резеды в естественном их виде и мог есть за свежую говядину – тухлую, от которой другие бежали вон из комнаты.