Она еще на паперти со своим отродьем стоять будет…
Выскользнув в августовскую прохладу балкона, Яковлев испытал неимоверное облегчение. Будто пронесло после долгого и крепкого запора, а вместе с геморроем высрал окончательно остатки совести.
Мама говорила что-то осуждающее, и он ударил ее кулаком. Сестра плакала. Он на нее плюнул. «Выбросил на ветер еще двадцать крейцеров!», — кричал он. Бабушка читала ему Гауфа. Он обозвал ее дурой.
Надо только сына шлепнуть… Где ремень? В руках Яра почему-то оказалась снайперская винтовка. Напротив стоял Сальвадор Дали и рисовал их семейный портрет. «Тебе надо заняться ипсацией, Ярослав», — сказал мастер проникновенно. Яр кивал и методично давил на курок. «Кузнечик, — говорил Дали, — кузнее-ечик». Яр лежал на балконе и целился в Гольдберга-младшего. Лицо у него было Кевина.
Он стоял на берегу озера из белого светящегося молока.
«Сгущенка», — подумал Яр и кинул гранату.
— Папа!.. — орал Кевин. — Па-а-апа-а!.
… Яр проснулся в холодном поту.
— Да что же я…
Он вызвал горничную, и та улыбалась, не разжимая губ, пока убирала мокрые от пота простыни и стелила новые. И он-то знал, что прячется за надутыми шприцем губами.
«Дурной сон. Это всего лишь дурной сон».
Почти ничего не беспокоило, и от этого тело холодящим вакуумом. Изнутри его будто высеребрили инеем. И лишь на периферии билось эфирное издыхающее существо, светозарная субстанция, частичка его самого — ненужная, вопящая, требующая, устаревшая…
Стиснув зубы, он набрал номер Дэвида Гольдберга.
— Скажите, Дэвид, вы можете что-нибудь сделать с сыном? Срочно? Усыпить его?..
— Он почти не спит.
— Задержать?
— Он предельно подозрителен. Вы все-таки решили бежать? Не думаю, что в этом есть смысл, — в голосе Гольдберга скользнула грусть. — Вас и так скоро отпустят.
— Я хочу ее вернуть.
— Кого? Жену?
— Дэвид, вы же гений, а не идиот. Совесть.
В трубке некоторое время царило молчание.
— Напою его горячим молоком.
На этот раз помолчал Яр.
— И?..
— Побеседую с ним, как отец с сыном. О подростковых комплексах, о взрослении… О девочках.
— Давно пора! — рявкнул Яр и начал лихорадочно собираться.
Выйдя из номера, он прошел к номеру Клайва и постучал.
— Оуа, — ответил, высунувшись, растрепанный журналист. Скулы его сводило зевотой. «Утомился, бедняга», — зло подумал Яковлев, но задуманное было важнее.
Наскоро изложив суть, он вопросительно уставился на журналиста. Тот тер глаза и пытался свихнуть себе челюстьь.
— А кстати, тебе звонили из ФСБ? — наконец спросил он ни к селу, ни к городу. — А то я слыхал, тебя заподозрили в шпионаже. А ты бы мне интервью дал… Мне так нужна сейчас хорошая сенсация!
— Вот гад, — с изумлением уставился на него Яковлев.
— Яр, дружище…
— Дружище?! Так это ты, что ли, му… А, хрен с тобой.
Развернувшись, Яр быстро пошел к лифту.
— Ну мне сенсация была нужна, понимаешь?! — возопил Клайв. — Я не виноват! Мне было надо! Стой, Яр, погоди!.. Погоди, дружище! Нет, ну совесть-то у тебя есть?!
Это было собрание самых уважаемых сердец в радиусе двадцати часов пути. Вспомнив, откуда на ум пришла незваная цитата, Яковлев подавил желание нервно захихикать.
О нет, не сердец. Светящаяся субстанция дрожала в неровном свете лунным морем, разлитым по чашам магистров колдовских наук. Молочная ласка лизала стенки сосудов, где-то еще вспыхивая живыми огоньками, а где-то оседая мутным осадком — уже, уже…
Колбочки со светящимся содержимым рядами уходили в тени противоположной стены. Многие, заметил Яр, высохли до дна, и только на стенках застыл белый налет. Другие были полны и спокойны, в третьих жидкость ходила волнами и периодически взрывалась маленьким штормом: волны шли внахлест, бились о стенки стеклянной темницы, пытались вырваться и, рванувшись в агонии, опадали… Стеллажи уходили вдаль, в даль этой странной помеси винного погреба и провинциального морга. У каждой колбы тускло блестела металлическая табличка.
Здесь тихонько и практически безболезненно совершалось таинство смерти чего-то эфирного и неуловимого, что, однако же, ощутимо мешает в человеческой жизни — а пользы и удовольствия, в общем-то, не приносит.
Так какого же, думал Яковлев, я сюда прусь?!
Все-таки полезно иногда быть слишком начитанным в старинной литературе. А может, и вредно.
Шаря почти наощупь, он медленно продвигался вдоль рядов к теням, скрывающим дальние углы. Яр слышал, как гулко бьется сердце. Что он будет делать со своей совестью, Яковлев еще не придумал. Но, как собаке на сене, это малонужное ему сокровище отдавать какому-то паршивцу с иностранной фамилией было жалко. Сделав еще шаг в сторону теней, увидев свою фамилию, коснувшись заветной колбы, Ярослав краем глаза заметил шевеление, и тут же его слуха коснулся осторожный шорох. Сердце ухнуло в пятки. Яковлев задохнулся. Там, в глубине, стоял Царьков и дрожащими руками перебирал склянки с ярлыками.
— Где ты… где ты…
Яковлев с жалостью смотрел на Николая и уже заранее знал ответ: высохла, испарилась. Все, кончилось твое время, дружище Ник. Откатался, Вася. Пока Царьков ощущает еще фантомную боль потери, но скоро смирится и почувствует, что жизнь — хороша… Но насколько же совестлив был Николай, чтобы и сейчас, с исчезнувшей, испарившейся напрочь совестью, чувствовать неправильность происходящего?! Яковлев поразился, кто же упек Царькова в этот экспериментальный концлагерь.
Может, сопартийцы, желающие вырастить нормального кандидата в президенты? Коллеги по кабинету директоров? Жена и дети, движимые благими побужденьями? Всхлипывая, Царьков дрожал и пошатывался.
— Где же она, — бормотал он. — Ну где же она?! — и слезы текли по его лицу.
И тут Яковлева осенило. Он кинулся со своей колбой к Царькову, прижал стеклянное горлышко к пересохшим губам:
— Глотай!.. Глотай, кому говорю!
Тряс его и тряс, с подбородка собирая оброненные капли и запихивая их в рот Царькова, чтобы не потерять ни капли. Тот судорожно глотал, а потом настойчиво отстранил Яра:
— Хватит… хватит! Себе… оставь… Она саморазвивающаяся, как вирус… Я и мальчишке хотел залить… а еще по жопе его…
Он прикрыл глаза. Яр поднялся — в склянке еще оставалось почти половина.
От входа донесся озлобленный вопль. Так мог бы вопить птеродактиль, которому оттоптали крыло в московском метрополитене.
Яр оглянулся и почувствовал себя героем дурацкого фильма об авантюристах-контрабандистах, похищающих золотой запас чокнутых людоедов.
В зал влетела, хищно оглядывая стеллажи, хорошо знакомая Яковлеву мелкая мразь. В руке дитя сжимало порножурнал — видимо, отец все-таки провел с отпрыском воспитательную беседу.
Но свобода чужой совести от пережитков прошлого интересовала мальчишку пока что больше, чем голые тети. «Я в тринадцать…» — эту ценную мысль Яковлев додумать не успел.
— Стой, пациент!
Яковлев усмехнулся, победоносно сжимая склянку с растворенной луной. За спиной мальчишки виновато разводил руками Дэвид, там же маячил и папарацци: ну конечно, как он мог пропустить… Небось сразу метнулся докладывать… «Совести у тебя нет, дружище», — подумал Яковлев и, зажмурившись, запрокинул голову.
— Анихрина! — рявкнул он, поднимая, как факел, колбу с трепещущей совестью.
Что-то свистнуло — камень? пуля? — и он еще успел подумать, что с пола слизывать будет… но тут все закончилось, и тепло разлилось по горлу, желудку, душе. Яковлев открыл глаза и увидел, что щенок промахнулся: импровизированный сюрикен из порножурнала смахнул соседние склянки, сочащиеся теперь белесыми слезами. Струйки стекали на пол, но свою совесть Яковлев уже выпил. «Хорошо, лизать не придется», — с облегчением подумал он.
Маленький звереныш метнулся, растопырив тыкалки, но сзади его за штаны поймал отец и, наверное, впервые в жизни хорошо приложил тяжелой ковбойской ладонью. Взлохмаченный очкарик в клетчатой ковбойской рубашке цепко держал щенка и победоносно оглядывал стеллажи с умирающими эссенциями.