Потом он начал говорить о девушке из "Двадцати шести", произнося одно за другим "неприличные" слова с простотою, которая мне показалась цинизмом и даже несколько обидела меня. Впоследствии я понял, что он употреблял "отреченные" слова только потому, что находил их более точными и меткими, но тогда мне было неприятно слушать его речь. Я не возражал ему; вдруг он стал внимателен, ласков и начал выспрашивать меня, как я жил, учился, что читал.
- Говорят, вы очень начитанный,- правда? Что, Короленко - музыкант?
- Кажется, нет. Не знаю.
- Не знаете? Вам нравятся его рассказы?
- Да, очень.
- Это - по контрасту. Он - лирик, а у вас нет этого. Вы читали Вельтмана?
- Да.
- Не правда ли - хороший писатель, бойкий, точный, без преувеличений. Он иногда лучше Гоголя. Он знал Бальзака. А Гоголь подражал Марлинскому.
Когда я сказал, что Гоголь, вероятно, подчинялся влиянию Гофмана, Стерна и, может быть, Диккенса,- он, взглянув на меня, спросил:
- Вы это прочитали где-нибудь? Нет? Это неверно. Гоголь едва ли знал Диккенса. А вы действительно Много читали,- смотрите, это вредно! Кольцов погубил себя этим.
Провожая, он обнял меня, поцеловал и сказал:
- Вы - настоящий мужик! Вам будет трудно среди писателей, но вы ничего не бойтесь, говорите всегда так, как чувствуете, выйдет грубо - ничего! Умные люди поймут.
Эта первая встреча вызвала у меня впечатление двойственное: я был и рад и гордился тем, что видел Толстого, но его беседа со мной несколько напоминала экзамен, и как будто я видел не автора "Казаков", "Холстомера", "Войны", а барина, который, снисходя ко мне, счел нужным говорить со мной в каком-то "народном стиле", языком площади и улицы, а это опрокидывало мое представление о нем,- представление, с которым я сжился и оно было дорого мне.
Второй раз я видел его в Ясной. Был осенний хмурый день, моросил дождь, а он, надев тяжелое драповое пальто и высокие кожаные ботики настоящие мокро-ступы,- повел меня гулять в березовую рощу. Молодо прыгает через канавы, лужи, отряхает капли дождя с веток на голову себе и превосходно рассказывает, как Шеншин объяснял ему Шопенгауэра в этой роще. И ласковой рукою любовно гладит сыроватые атласные стволы берез.
- Недавно прочитал где-то стихи:
Грибы сошли, но крепко пахнет
В оврагах сыростью грибной...
- очень хорошо, очень верно!
Вдруг под ноги нам подкатился заяц. Л. Н. подскочил, заершился весь, лицо вспыхнуло румянцем и, этаким старым зверобоем, как гикнет. А потом взглянул на меня с невыразимой улыбочкой и засмеялся умным, человечьим смешком. Удивительно хорош был в эту минуту!
В другой раз там же, в парке, он смотрел на коршуна,- коршун реял над скотным двором, сделает круг и остановится в воздухе, чуть покачиваясь на крыльях, не решаясь: бить, али еще рано? Л. Н. вытянулся весь, прикрыл глаза ладонью и трепетно шепчет:
- Злодей на кур целит наших. Вот - вот... вот сейчас... ох, боится! Кучер там, что ли? Надо позвать кучера...
И - позвал. Когда он крикнул, коршун испугался, взмыл, метнулся в сторону,- исчез. Л. Н. вздохнул и сказал с явным укором себе:
- Не надо бы кричать, он бы и так ударил...
Однажды, рассказывая ему о Тифлисе, я упомянул имя В. В. Флеровского-Берви.
- Вы знали его? - оживленно спросил Л. Н.- Расскажите, какой он.
Я стал рассказывать о том, как Флеровский - высокий, длиннобородый, худой, с огромными глазами,- надев длинный парусиновый хитон, привязав к поясу узелок риса, варенного в красном вине, вооруженный огромным холщовым зонтом, бродил со мной по горным тропинкам Закавказья, как однажды на узкой тропе встретился нам буйвол и мы благоразумно ретировались от него, угрожая недоброму животному раскрытым зонтом, пятясь задом и рискуя свалиться в пропасть. Вдруг я заметил на глазах Л. Н. слезы, это смутило меня, я замолчал.
- Это ничего, говорите, говорите! Это у меня от радости слушать о хорошем человеке. Какой интересный! Мне он так и представлялся, особенным. Среди писателей-радикалов он - самый зрелый, самый умный, у него в "Азбуке" очень хорошо доказано, что вся наша цивилизация - варварская, а культура дело мирных племен, дело слабых, а не сильных, и борьба за существование лживая выдумка, которой хотят оправдать зло. Вы, конечно, не согласны с этим? А вот Додэ - согласен, помните, каков у него Поль Астье?
- А как же согласовать с теорией Флеровского хотя бы роль норманнов в истории Европы?
- Норманны - это другое!
Если он не хотел отвечать, то всегда говорил: "Это другое".
Мне всегда казалось - и думаю, я не ошибаюсь - Л. Н. не очень любил говорить о литературе, но живо интересовался личностью литератора. Вопросы: "знаете вы его? какой он? где родился?" - я слышал очень часто. И почти всегда его суждения приоткрывали человека с какой-то особенной стороны.
По поводу В. Г. Короленко он сказал задумчиво:
- Не великоросс, поэтому должен видеть нашу жизнь вернее и лучше, чем видим мы сами.
О Чехове, которого ласково и нежно любил:
- Ему мешает медицина, не будь он врачом,- писал бы еще лучше.
О ком-то из молодых:
- Притворяется англичанином, что всего хуже удается москвичу.
Мне он не однажды говорил:
- Вы - сочинитель. Все эти ваши Кувалды - выдуманы.
Я заметил, что Кувалда - живой человек.
- Расскажите, где вы его видели.
Его очень насмешила сцена в камере казанского мирового судьи Колонтаева, где я впервые увидел человека, описанного мною под именем Кувалды.
- Белая кость! - говорил он, смеясь и отирая слезы.- Да, да - белая кость! Но - какой милый, какой забавный! А рассказываете вы лучше, чем пишете. Нет, вы - романтик, сочинитель, уж сознайтесь!
Я сказал, что, вероятно, все писатели несколько сочиняют, изображая людей такими, какими хотели бы видеть их в жизни; сказал также, что люблю людей активных, которые желают противиться злу жизни всеми способами, даже и насилием.
- А насилие - главное зло! - воскликнул он, взяв меня под руку.- Как же вы выйдете из этого противоречия, сочинитель? Вот у вас "Мой спутник" это не сочинено, это хорошо, потому что не выдумано. А когда выдумываете у вас рыцари родятся, всё Амадисы и Зигфриды...