XVII
В тетрадке дневника, которую он дал мне читать, меня поразил странный афоризм: "Бог есть мое желание".
Сегодня, возвратив тетрадь, я спросил его - что это?
- Незаконченная мысль,- сказал он, глядя на страницу прищуренными глазами.- Должно быть, я хотел сказать: бог есть мое желание познать его... Нет, не то...- Засмеялся и, свернув тетрадку трубкой, сунул ее в широкий карман своей кофты. С богом у него очень неопределенные отношения, но иногда они напоминают мне отношения "двух медведей в одной берлоге", 94.
XVIII
О науке.
"Наука-слиток золота, приготовленный шарлатаном-алхимиком. Вы хотите упростить ее, сделать понятной всему народу,- значит: начеканить множество фальшивой монеты. Когда народу станет понятна истинная ценность этой монеты - не поблагодарит он нас".
XIX
Гуляли в Юсуповском парке. Он великолепно рассказывал о нравах московской аристократии. Большая русская баба работала на клумбе, согнувшись под прямым углом, обнажив слоновые ноги, потряхивая десятифунтовыми грудями. Он внимательно посмотрел на нее.
- Вот такими кариатидами и поддерживалось всё это великолепие и сумасбродство. Не только работой мужиков и баб, не только оброком, а в чистом смысле кровью народа. Если бы дворянство время от времени не спаривалось с такими вот лошадями, оно уже давно бы вымерло. Так тратить силы, как тратила их молодежь моего времени, нельзя безнаказанно. Но, перебесившись, многие женились на дворовых девках н давали хороший приплод. Так что и тут спасала мужицкая сила. Она везде на месте. И нужно, чтобы всегда половина рода тратила свою силу на себя, а другая половина растворялась в густой деревенской крови и ее тоже немного растворяла. Это полезно.
XX
О женщинах он говорит охотно и много, как французский романист, но всегда с тою грубостью русского мужика, которая - раньше - неприятно подавляла меня. Сегодня в Миндальной роще он спросил Чехова:
- Вы сильно распутничали в юности?
А. П. смятенно ухмыльнулся и, подергивая бородку, сказал что-то невнятное, а Л. Н., глядя в море, признался:
- Я был неутомимый...
Он произнес это сокрушенно, употребив в конце фразы соленое мужицкое слово. Тут я впервые заметил, что он произнес это слово так просто, как будто не знает достойного, чтобы заменить его. И все подобные слова, исходя из его мохнатых уст, звучат просто, обыкновенно, теряя где-то свою солдатскую грубость и грязь. Вспоминается моя первая встреча с ним, его беседа о "Вареньке Олесовой", "Двадцать шесть и одна". С обычной точки зрения речь его была цепью "неприличных" слов. Я был смущен этим и даже обижен; мне показалось, что он не считает меня способным понять другой язык. Теперь понимаю, что обижаться было глупо.
XXI
Он сидел на каменной скамье под кипарисами, сухонький, маленький, серый и все-таки похожий на Саваофа, который несколько устал и развлекается, пытаясь подсвистывать зяблику. Птица пела в густоте темной зелени, он смотрел туда, прищурив острые глазки, и, по-детски - трубой сложив губы, насвистывал неумело.
- Как ярится пичужка! Наяривает. Это-какая? Я рассказал о зяблике и о чувстве ревности, характерном для этой птицы.
- На всю жизнь одна песня, а - ревнив. У человека сотни песен в душе, но его осуждают за ревность - справедливо ли это? - задумчиво и как бы сам себя спросил он.- Есть такие минуты, когда мужчина говорит женщине больше того, что ей следует знать о нем. Он сказал - и забыл, а она помнит. Может быть, ревность - от страха унизить душу, от боязни быть униженным и смешным? Не та баба опасна, которая держит за..., а которая - за душу.
Когда я сказал, что в этом чувствуется противоречие с "Крейцеровой сонатой", он распустил по всей своей бороде сияние улыбки и ответил:
- Я не зяблик.
Вечером, гуляя, он неожиданно произнес:
- Человек переживает землетрясения, эпидемии, ужасы болезней и всякие мучения души, но на все времена для него самой мучительной трагедией была, есть и будет - трагедия спальни.
Говоря это, он улыбался торжественно,- у него является иногда такая широкая, спокойная улыбка человека, который преодолел нечто крайне трудное или которого давно грызла острая боль, и вдруг - нет ее. Каждая мысль впивается в душу его, точно клещ; он или сразу отрывает ее, или же дает ей напиться крови вдоволь, и, назрев, она незаметно отпадает сама.
Увлекательно рассказывая о стоицизме, он вдруг нахмурился, почмокал губами и строго сказал:
- Стеганое, а не стежаное; есть глаголы стегать и стяжать, а глагола стежать нет...
Эта фраза явно не имела никакого отношения к философии стоиков. Заметив, что я недоумеваю, он торопливо произнес, кивнув головой на дверь соседней комнаты:
- Они там говорят: стежаное одеяло!
И продолжал:
- А слащавый болтун Ренан...
Нередко он говорил мне:
- Вы хорошо рассказываете - своими словами, крепко, не книжно,
Но почти всегда замечал небрежности речи и говорил вполголоса, как бы для себя:
- Подобно, а рядом - абсолютно, когда можно сказать - совершенно!
Иногда же укорял:
- Хлибкий субъект-разве можно ставить рядом такие несхожие по духу слова? Нехорошо...
го чуткость к формам речи казалась мне - порою - болезненно острой; однажды он сказал:
У какого-то писателя я встретил в одной фразе кошку и кишку-отвратительно! Меня едва не стошнило. иногда он рассуждал:
Подождем и под дождем - какая связь?
однажды, придя из парка, сказал:
- Сейчас садовник говорит: насилу столковался. Не правда ли - странно? Куются якоря, а не столы. Как же связаны эти глаголы - ковать и толковать? Не люблю филологов - они схоласты, но пред ними важная работа по языку. Мы говорим словами, которых не понимаем. Вот, например, как образовались глаголы просить и бросить?
Чаще всего он говорил о языке Достоевского:
- Он писал безобразно и даже нарочно некрасиво,- я уверен, что нарочно, из кокетства. Он форсил; в "Идиоте" у него написано: "В наглом приставании и афишевании знакомства". Я думаю, он нарочно исказил слово афишировать, потому что оно чужое, западное. Но у него можно найти и непростительные промахи; идиот говорит: "Осел - добрый и полезный человек", но никто не смеется, хотя эти слова неизбежно должны вызвать смех или какое-нибудь замечание. Он говорит это при трех сестрах, а они любили высмеивать его. Особенно Аглая. Эту книгу считают плохой, но главное, что в ней плохо, это то, что князь Мышкин - эпилептик. Будь он здоров - его сердечная наивность, его чистота очень трогали бы нас. Но для того, чтоб написать его здоровым, у Достоевского не хватило храбрости. Да и не любил он здоровых людей. Он был уверен, что если сам он болен - весь мир болен...