Но я говорил не только с фарисеями. Меня слушали и мои последователи. Поэтому я не сдавался.
— Ничто извне не проникнет в сердце человека, оно попадет только в живот и оттуда же выйдет, — произнес я и добавил шепотом: — Грязь на руках — это ерунда.
Думаю, мой шепот все равно был услышан. Я продолжал громко:
— Оскверняет то, что исходит изнутри, из сердца. Недобрые мысли, прелюбодейство, блуд, убийство и воровство, алчность и злодеяние, обман и богохульство, гордыня и даже сглаз.
Негодование захлестнуло меня такой мощной, такой сокрушительной волной, что я задохнулся. И умолк. Эти фарисеи упрекают других за грязные руки, а сами даже не знают меры своего порока. Еще бы им не бояться идущего извне зла! Они же боятся дорожной пыли, боятся земли с полей! Им кажется — и для них это непреложная истина, — что достаточно чуть-чуть, самую малость, преступить закон, и они перестанут различать добро и зло. Послушать их, так грязь — это целое море грехов. Но найдется ли хотя бы в одном из них такая любовь к Господу, чтобы поступиться всем, что он имеет?
Я вышел из синагоги. И до исхода ночи успел еще исцелить одного глухонемого. Едва я дотронулся до его ушей, он сплюнул; потом я коснулся его языка, и он взглянул на небеса и глубоко вздохнул. Тут я произнес: — Откройся.
Его уши открылись. Развязались и путы, стягивавшие язык. Он заговорил. Я улыбнулся. Теперь-то фарисеям придется признать (причем в весьма выспренних выражениях): «Он не омывает рук, но возвращает глухим слух и немым речь».
В другой день я собрался было уединиться и отдохнуть в пустыне, но за мной последовали толпы страждущих, и нам опять не хватило пищи. На этот раз у нас с собою оказалось семь хлебов, и я снова разделил их на кусочки и раздал ученикам. Они же прошли меж людей и наделили хлебом всех до единого. Голодным никто не остался.
Однако часы, проведенные мною на горе, моя нагорная проповедь остались в прошлом. Тогда я говорил только о моей любви к Господу, говорил своими собственными словами — Он не вложил в мои уста ни единого слова. Теперь же жизнь была снова исполнена сурового долга. Поэтому, должно быть, я так много размышлял о Моисее. Ему пришлось выслушать, как дети Израиля стенают в пустыне. Они, те, кто пошел за ним, вопрошали: «Кто накормит нас? Мы помним, как ели в Египте рыбу, мы помним огурцы и дыни, лук зеленый и репчатый и чеснок. А ныне душа наша изнывает». И никто из них не обрадовался посланной Богом манне. Они ее собрали, смололи, испекли лепешки, но манные лепешки пахли маслом кориандра. И люди плакали возле своих шатров. Сам Моисей и тот не был рад. Он сказал Богу: «Зачем Ты возложил на меня бремя народа моего? Разве я породил этих людей? Мне тяжело отвечать за всех».
И Моисей попросил Бога умертвить его, поскольку жизнь его — сплошное несчастье.
И Бог сказал: «Твой народ будет есть, покуда пища не пойдет из ноздрей их и не сделается им отвратительна».
Теперь я глубоко понимал Моисееву усталость. Усталость духа напоминает вывих ноги: каждый шаг прибавляет к старой боли новую.
Однажды, когда я входил в Вифсаиду, ко мне от городских ворот подвели слепца. Я взял его за руку и увел прочь, чтобы никто не стал свидетелем исцеления.
Я плюнул ему в глаза, возложил на него свои грязные, немытые руки и спросил:
— Что ты видишь?
Он взглянул вверх и произнес:
— Вижу людей, похожих на деревья, которые ходят.
Это потому, что люди, подобно деревьям, могут давать и хорошие, и плохие плоды, — пояснил я.
И снова возложил на него руки. Тут он полностью исцелился и стал различать людей совершенно ясно. Я отослал его домой и велел никому ни о чем не рассказывать (хотя был уверен, что он нарушит запрет). Я был так изможден, что не знал, на сколько еще исцелений меня хватит. Было похоже, что Бог, помогая мне творить чудеса, и сам утомился донельзя. Впрочем, в этом я боялся признаться даже самому себе.
Мне случалось проснуться ночью с мыслью: кто я? Однажды, проходя по городу Кесария Филиппова, я спросил учеников:
— Что говорят обо мне люди? За кого по читают?
Одни сказали: «За Иоанна Крестителя». Другие: «За Илию». Третьи сказали: «Они не знают, но думают, что ты — один из старых пророков».
— А вы как думаете? Кто я? — спросил я с бьющимся сердцем.
И Петр, должно быть вспомнив, как я шел по водам, тихо произнес:
— Осмелюсь ли сказать, что ты — Христос?
Поскольку я во всем, кроме одного, чувствовал себя вполне обычным человеком, я возлюбил Петра за его веру. Она придала мне сил. Должно быть, я и вправду Сын Божий. Но как поверить в это окончательно, если никто меня не признает?
29
Я начал осознавать, что нужно порой заглядывать в темноту, которая всегда таится за светом и радостью. И мне захотелось открыть эту истину моим ученикам. Я рассказал им сон, который являлся мне семь ночей кряду: мне снилось, будто в Иерусалим приходит Сын Человеческий, но первосвященник его отвергает и жизнь его кончается распятием на кресте.
Выслушав мой рассказ, апостолы сказали:
— Нет, ты будешь жить вечно. И заодно мы с тобой.
Тут я понял, почему тьма лежит так близко от желания возвыситься над людьми. Они любили меня не за то, что я учил их любить других, а за то, что умел творить чудеса. Они мечтали проповедовать, как я, но не для того, чтобы нести любовь, а чтобы усилить свою власть над другими. И я укорил их, сказав:
— Вы рассуждаете не по-Божески, а по-людски.
Тут воцарилось молчание, и сон явился мне снова.
— Если меня убьют, я воскресну через три дня, — промолвил я, вовсе не уверенный в том, что это правда.
Я заглянул им в глаза — проверить, открыты ли их души. Потому что именно сейчас должно было произойти — или не произойти — чудо. Уверуют ли они? Однако в глазах учеников я увидел лишь тяжесть духа. Ту тяжесть, которая знаменует заботу о самих себе. Я хотел привести их к вере, но теперь понял, что мною также движет не любовь, а одна лишь жажда убедить. И я вздохнул, поразившись хитросплетениям человеческого сердца. Ученики тоже вздохнули — словно все мы разом поняли, как близко оказались от истины. И как далеко.
Спустя несколько дней мне захотелось снова сблизиться с Петром, Иаковом и Иоанном. Ведь именно они были рядом, когда я начал служение Господу. Я увел их высоко в горы, и мы остались одни. Тут над нами нависло облако. Точь-в-точь такое же облако висело когда-то над горой Синай, и, едва Моисей возвел там молельный шатер, оно опустилось прямо на алтарь.
К тому времени дети Израиля скитались в пустыне уже сорок лет. Они повсюду следовали за облаком и раскидывали шатры там, где оно останавливалось. И снимались с места, едва облако устремлялось дальше.
Вот и мы тоже присели под облаком, и Петр сказал:
— Наставник, давай сделаем три кущи: для тебя, для Моисея и для Илии.
И он возвел их в мгновение ока. Облако все стояло над нашими головами, застилая солнце. Но мои одежды сияли. Сияли лучезарным светом, какой, должно быть, окружает души праведников. И я увидел Илию. Он стоял совсем рядом. Возле него был Моисей.
Я обратился к трем своим апостолам:
Что вы видите?
Я ничего не вижу, — ответил Петр. — Тот, кто узрит Бога, должен умереть.
В это мгновение над первой кущей взвилось пламя, и Петр молвил:
— Ты — Христос.
Я покачал головой. Даже теперь я не был уверен. И я снова рассказал Петру свой сон: я должен пойти в Иерусалим и там умереть. Но почему Сына Божия, Сына покровителя Иерусалима, должна постигнуть смерть?
Петр сказал:
— Отбрось эти мысли, господин мой.
Он не поверил в мой сон. Но точно ли это Петр? Если Сатана мог явиться в образе ангела света, разве не может он принять образ Петра? Поэтому я сказал Петру:
— Встань за моей спиною, Сатана.
В глазах его блеснули слезы. И я снова почувствовал, как нужна мне близость с этими людьми, с моими первыми апостолами, из коих Петр был самым первым. Я захотел, чтобы Петр познал красоту собственной души. И в тот же миг в мои жилы потекла Божья сила и ужасный сон-наваждение померк.