Глава шестая. ПРОЩАЙ, ТОВАРИЩ!
Встреча Илюши с Никишиным не состоялась: спустя четыре дня Никишина вместе с несколькими выздоравливающими арестантами перевели в лагерь для заключенных на Кегострове, лежащем по ту сторону Двины.
В Кегостровском лагере Никишин пробыл полтора месяца. Оттуда его снова перевели в губернскую тюрьму. Туда же, но прямо из Больничного городка и на месяц раньше Никишина, вернули и Шахова.
К этому времени обстановка в тюрьме и в городе была уже иной.
По указке заморских хозяев Верховное управление Северной области самоупразднилось. Чайковский официально признал «опыт создания государственной власти неудавшимся» и предложил сделать попытку «опереться на население» в другом месте - на Урале, в Сибири. Часть северных министров без размышлений отправилась по указанному адресу и перекочевала к Колчаку. Что касается самого Чайковского, то он почел за благо отбыть в Париж.
То, о чём мечтал капитан Чаплин, приехавший в Архангельск с паспортом англичанина Томсона, наконец сбылось. Северная область вступила в полосу военной диктатуры. Впрочем, осуществлявший её генерал-губернатор Миллер, появившийся в Архангельске в январе девятнадцатого года, едва ли имел больше власти, чем Верховное управление. Весь край был прибран к рукам интервентами. В Англию и в США уходили русский лес, смола, лён, меха. Террор усиливался. Непрерывно работали военно-полевые суды. За городской окраиной, на Мхах, ежедневно гремели выстрелы, пьяные писаря третьего стрелкового полка и солдаты комендантской команды зарывали трупы, а иногда и живых людей под низкими, сумрачными елками.
Никишин, вернувшись в губернскую тюрьму, не узнал её. Он помнил обстановку первых недель своего заключения. Она была ужасна, но человек привыкал спать на каменном холодном полу, дышать зловонием, глотать мякинный хлеб; он знал, что его вызовут на допрос, он мог надеяться на оправдание или на перевод в лучшую камеру и даже на освобождение. Всё это могло случиться завтра же.
Теперь всё было иначе. Даже звериные тюремные законы были отменены. Никто утром не знал, что будет с ним к полудню. Если заключенного вызывали в контору, он прощался с товарищами, ибо не знал, вернется ли обратно. Он не был уверен, что его через час не расстреляют или не подымут на штыки в коридоре. Когда заключенного переводили в новую камеру, он принимал её за камеру смертника.
Тюрьма жила в мучительном напряжении. Люди почти перестали спать - они постоянно прислушивались. Достаточно было надзирателю или часовому остановиться у дверей, и каждый, холодея, говорил себе: «Это за мной».
То и дело кого-нибудь уводили и кто-нибудь кричал в коридоре так, что слышно было на весь этаж: «Прощайте, товарищи!» Тюрьма замирала. Спустя полчаса на Мхах, за тюрьмой, раздавался залп.
И так каждый день.
Попав снова в тюрьму, Никишин стал расспрашивать о Шахове. Ему коротко ответили:
- На Мхах.
Смерть Шахова была для Никишина страшной потерей. Шахов и Батурин давно перестали быть для него только товарищами по заключению. Много ночей провели они с Шаховым на соседних койках, шепчась при тусклом свете ночника. И мир яснел перед Никишиным в эти смутные ночи, и многое в его душе зачеркивалось как решенное и многое вставало новой задачей. Вступая в тюрьму во второй раз, он был уже иным, чем тогда, когда вошел в неё впервые.
Вскоре Никишина вызвали в суд. Суд заседал теперь ежедневно в помещении тюрьмы. Вечером подъезжал автомобиль, несколько офицеров выскакивали из него и скрывались в конторе. Спустя пять минут в камерах появлялись надзиратели с конвоем и уводили подсудимых.
Никишин попрощался с товарищами и прошел под конвоем в контору. В холодном коридоре перед конторой по углам стояли четыре табурета. Никишина и троих других подсудимых рассадили по углам. Перед каждым из них стояло трое конвойных. Безусый юркий прапорщик шнырял взад и вперед, заглядывал в контору, убегал к судьям, возвращался.
Наконец Никишин услышал сквозь неплотно закрытую дверь звонкий рапорт прапорщика: «Всё готово» и чей-то бархатный баритон: «Ввести подсудимых».
Дверь конторы раскрылась настежь. Прапорщик скомандовал встать, повернулся лицом к раскрытым дверям, за ним стало трое конвойных, подсудимые, за ними снова трое конвойных. Заключенных ввели в контору, согнали к невысокому барьеру, разделявшему помещение надвое, окружили полукольцом.
Они стояли перед своими судьями.
Никишин оглядел покрытый серым сукном стол и сидящих за ним судей. Их было пятеро - все в английских френчах, спокойные, выхоленные. Посредине сидел румяный, полный офицер, по-видимому председатель суда. На лицах четырех судей лежала маска пристойного беспристрастия, все они казались одинаковыми, лица пятого судьи не было видно. Он сидел в конце стола, склонившись над бумагами и обратив к подсудимым чистую линию пробора и ослепительно белую каемку полотняного воротника. Никишин равнодушно оглядел эту прилизанную голову, офицер внезапно поднял от бумаг лицо, и Никишин вздрогнул. Офицер чуть усмехнулся краешком губ - он, видимо, был доволен произведенным эффектом.
Никишину была знакома манера Краскова бить на эффект, где бы и в каких условиях он ни находился. Сейчас это актерство взбесило его и совершенно вывело из равновесия.
По счастью, первым разбиралось не его дело, и Никишин имел время прийти в себя. Подсудимые, дело которых разбиралось первым, были крестьяне, и обвинялись они в том, что давали подводы красным, занявшим их деревню. Допрос был краток и стремителен. Крестьяне - пожилые и медлительные, не привыкшие к такой стремительности, перепуганные необычной обстановкой - сбивались в ответах, путались, не успевали доканчивать объяснений. Под давлением обвинителя они невольно приняли на себя и большевистскую агитацию, и какой-то комитет взаимопомощи. Через полчаса прапорщик увел их под конвоем в коридор дожидаться приговора.
Никишин остался с глазу на глаз со своими судьями. Прочитали обвинительный акт. Сочувствие большевикам, попытка способствовать освобождению одного из них, сопротивление при аресте, сокрытие сведений о местопребывании красных партизан…
Председатель перелистал лежащие перед ним бумаги.
- Признаете себя виновным?
Сосед его - сухопарый, узколицый капитан - потягивал трубку, набитую душистым табаком из далекой заокеанской Виргинии. Он сладко прищурил один глаз. Его скошенный рот наполнился дымом. Впервые Никишин мог сказать всё, доказать всю вздорность обвинений, начав с решительного «нет». Красков едва приметно качнул головой, он был серьезен и строг; его движение головой означало: «Отрицай всё, говори - нет».
Никишин облегченно вздохнул. Он освобождался от всего, что мучило его долгие месяцы. Какое наслаждение расправить плечи так, чтобы хрустнули суставы, почувствовать накопленную в дни испытаний уверенность в своих действиях, четкость мысли, чистоту намерений. Какое наслаждение бросить им в лицо твердое «да».
Красков досадливо закусил губу и нахмурился. Он не понимал Никишина. Он ничего не знал ни о Шахове, ни о Ларионове, ни о старике, так не по-хозяйски кончившем свою жизнь, ни о матросе Батурине, ни о страшном многоногом спруте, корчившемся на полу тесной, зловонной камеры, ни о товариществе смертников на полу Больничного городка.