— Может быть, — сказал он, — мне теперь следовало бы почтительнейше откланяться. Я не должен заставлять своего государя дожидаться в приемной, а потому давайте решим вопрос теперь же.

— А его никак нельзя отложить? — спросила она.

— Это совершенно невозможно, — ответил Гондремарк. — Ваше высочество сами это видите. В начальном периоде мы легко могли извиваться, как змея, но когда дело дошло до ультиматума, то другого выбора нет, как быть смелыми, как львы. Если бы принц пожелал остаться в отсутствии еще несколько дней, это было бы, конечно, лучше, но теперь мы зашли уж слишком далеко, для того чтобы можно было откладывать или оттягивать свое решение.

— Что могло привести его ко мне, — подумала принцесса вслух, — и именно сегодня? Сегодня, а не в другой какой-нибудь день!

— У таких людей, созданных для помехи другим людям, есть, очевидно, свой инстинкт, — заметил Гондремарк. — Но вы, во всяком случае, преувеличиваете опасность. Подумайте только о том, сколько мы уже успели сделать, и вопреки каким препятствиям, при каких затруднительных условиях! Неужели же этот «Пустоголовый»… Да нет!

И он, смеясь, подул на кончики своих пальцев, как будто сдувал с них пушинку.

— Но заметьте, что «Пустоголовый» все же принц Грюневальдский.

— С вашего соизволения только, и до тех пор, пока вам будет благоугодно относиться к нему снисходительно, пока вам угодно будет терпеть его, — сказал барон. — Есть права рождения, но есть и естественное право, право могущественного на могущество и сильного на силу! И если он вздумает встать вам поперек дороги, то вам стоит только вспомнить басню о железном и глиняном горшке.

— О, вы называете меня горшком? Вы нелюбезны, барон! — засмеялась принцесса.

— Прежде, чем мы с вами покончим с великим делом созидания вашей славы, мне, вероятно, придется переименовать вас еще многими титулами и именами, — сказал Гондремарк.

Принцесса покраснела от удовольствия при этом намеке.

— Но ведь Фридрих все еще принц, все еще князь в своем княжестве, monsieur le flatteur, — сказала она. — Вы, надеюсь, не предлагаете революции? Во всяком случае, не вы? Не правда ли?

— Madame, это уже сделано! — воскликнул барон. — Ведь в сущности принц царствует только в альманахе, а на деле царствует и правит в стране моя принцесса.

И он посмотрел на нее с нежностью и восхищением, от чего сердце принцессы преисполнилось отрадной гордости. И, глядя на своего громадного раба, она упивалась одуряющим напитком сознания своей власти. Между тем он продолжал со свойственной ему грубоватой и тяжеловатой насмешливостью, которая так не шла к нему:

— У моей государыни есть только один недостаток, только одна слабость, грозящая опасностью для той блестящей великой карьеры, которую я предвижу для нее. Но смею ли я назвать ее, эту слабость? Будет ли мне дозволено разрешить себе эту вольность? Но пусть будет что будет, я укажу на нее! Эта опасность в вас самих, это ваше слишком мягкое сердце!

— Мужества у нее мало, у вашей принцессы, смелости мало, — сказала Серафина. — Предположим, что мы ошиблись в расчете; предположим, что мы потерпим поражение?!.

— Потерпим поражение? Что вы говорите, madame! — возразил барон с едва заметным раздражением. — Разве могут собаки потерпеть поражение от зайца? Наши войска расположены все вдоль границы; в пять часов времени, если не раньше, наш авангард, состоящий из 5000 штыков, будет у ворот Бранденау; а в целом Герольштейне нет и полутора тысяч человек, могущих встать под ружье и обученных военному строю. Это простая арифметика! О сопротивлении не может быть даже речи!

— Если так, то это не великий подвиг — подобное завоевание. И это вы называете славой? Ведь это все равно что побить ребенка, господин барон.

— В данном случае дело идет о мужестве дипломатическом, madame, — сказал он. — Мы делаем этим захватом, если хотите, важный шаг; мы впервые обращаем внимание Европы на маленькое княжество Грюневальд и в течение последующих трех месяцев сыграем на «либо пан, либо пропал!» И вот тогда мне придется всецело положиться на ваши советы и указания, — добавил он почти мрачно. — Если бы я не видел вас за работой, если бы я не знал плодотворности вашего ума, силы вашей воли и решимости, признаюсь, я бы дрожал за будущие судьбы этого княжества и за последствия начатого нами; но именно в этой области мужчины должны признать себя менее искусными. Все величайшие и мудрейшие договоры, если они не велись собственнолично женщинами, то велись мужчинами, за спиной которых стояли мудрые женщины. Мадам Помпадур не имела способных слуг, она не нашла своего Гондремарка, но что это был за сильный политик! А Катерина Медичи? Какая верность взгляда! Какая безошибочность суждения! Какое богатство способов для достижения задуманной цели! Наконец, какая эластичность ума, какая изобретательность и какая удивительная настойчивость и безбоязненность перед неудачей. Но увы! Ее «Пустоголовые» были ее собственные дети, и у нее была всего только одна мещанская слабость, эта добродетель обыденных женщин, ее семейные чувства, вследствие которых она позволяла семейным узам и привязанностям стеснять свободу ее политических замыслов и деяний.

Этот своеобразный взгляд на историю, специально приспособленный, конечно, «ad usum Seraphine» на благо или на пользование Серафины, однако, не подействовал на этот раз обычным размягчающим сердце принцессы образом; ясно было, что ей, быть может, только временно разонравилось ее первоначальное решение, что она в данный момент внутренне восставала против него, и потому она продолжала прекословить советчику, глядя на него из-под полуопущенных век с едва приметной ядовитой усмешкой в углах губ.

— Какие мальчишки мужчины вообще! — заметила она. — Какие они любители громких слов! Геройство, доблесть, мужество!.. Что вы называете мужеством?! Мне кажется, что если бы вам пришлось чистить сковороды, господин фон Гондремарк, вы бы это сочли за мужество и назвали бы это «домашним мужеством», «courage domestique».

— Да, madame, я бы и это назвал так, — сказал барон решительно, — если бы я чистил их хорошо, образцово, и я охотно называю звучным именем всякую доблесть и всякое большое и хорошее дело! И, право, нечего опасаться, что в этом отношении можно пересолить, потому что все наши доблести далеко не так заманчивы сами по себе; людей всего больше прельщает в них их громкое название.

— Пусть так, — сказала она, — но я желала бы понять, в чем собственно будет состоять наше мужество? Ведь мы же скромно испросили позволение, как малые дети у старших! Наша бабушка в Берлине и наш дядюшка в Вене и вся наша семья погладили нас по головке и благословили на выступление, а вы говорите «мужество». Я положительно удивляюсь, слушая вас!

— Моя принцесса сегодня не походит на себя, — отозвался, не смущаясь, барон. — Она, очевидно, забыла, в чем кроется опасность; правда, что мы заручились одобрением и с той и с другой стороны, но моей принцессе также хорошо известно, на каких неприемлемых, можно сказать, условиях; и, кроме того, ей известно, как эти шепотом данные одобрения и советы легко оказываются запамятованными и как от них без всякого стеснения отрекаются, когда дело доходит до официальных договоров и трактатов. Опасность в данном случае весьма реальная, а отнюдь не воображаемая, — говорил он, и при этом внутренне бесился, что ему приходилось теперь раздувать тот самый уголь, который он только что так усердно старался затушить, — эта опасность не менее велика и не менее реальна потому только, что она не военная опасность. По той же самой причине нам легче идти ей навстречу. Если бы нам приходилось только рассчитывать на войска вашего высочества, то, хотя я вполне разделяю надежды вашего высочества на образцовое поведение Альвенау, я все же не был бы спокоен, потому что нам не следует забывать, что ведь он еще не успел зарекомендовать себя ни с какой стороны в роли главнокомандующего. Но там, где дело касается переговоров, там все в наших руках; и при вашем содействии меня не пугает никакая опасность!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: