Это сразу же разбудило черные мысли. Тревожные предчувствия. Страх за жену — что же с Анелей? Вчера названивал непрерывно, вплоть до полуночи, но никто не отвечал. Что там творится?

Качоровский кое-как запихал свои вещи в потертую дорожную сумку, сбежал по лестнице с девятого этажа (не любил ездить на лифте), заглянул на кухню. «Шеф, наш завтрак» (в голосе напускная беззаботность). «Термосы и пакет с бутербродами приготовлены? Мне как обычно: яичница, жареная колбаса, кофе с молоком. Эти калории необходимы». Качоровскому предстоит сложный рейс, придется жать на всю железку, чтобы к девяти поспеть домой, то есть в Варшаву, а машина уже изношенная, вести ее тяжеловато, ведь это шестиместный лимузин. В министерстве его называют катафалком. Но Качоровский предпочитает его мерседесу, то ли привык, то ли дело вкуса, однако взгляды своего водителя разделяет и Барыцкий.

Слава богу, что ярмарка уже закрылась, хотя дома ждут неприятности, о которых даже думать страшно. Но тщетны попытки Качоровского отогнать черные мысли, они возвращаются. Что поделывает Анеля? Как она это перенесла со своим больным сердцем? Он звонил ежедневно по вечерам, и с каждым днем она становилась как бы спокойнее, но это одна видимость, он ни минуты не верил ей. Качоровский просил тестя ночевать у них. Анеле нельзя в такой момент оставаться одной. Но поможет ли ей чье-либо присутствие? И не будет ли тесть бередить раны своей болтовней? Какая несправедливость, какая обида! Почему такой удар обрушился именно на нас? Разве мы его заслужили?

За два дня до отъезда на ярмарку сын Качоровского, Мирек, семнадцатилетний сорвиголова, не ночевал дома. Тяжелая рука отца в прошлом исчерпывала подобные инциденты — а они случались, случались! — давно испытанным методом, но на сей раз парнишка не вернулся и утром, а вечером участковый уведомил их, что Мирек арестован.

Коренастый немолодой милиционер с невыразительным лицом стоял в дверях. Качоровский всматривался в это лицо и ничего не понимал.

— Что? Что вы сказали?

— Задержан до выяснения, — повторил милиционер.

Через день Качоровский уехал с Барыцким на ярмарку.

Его взаимоотношения с шефом были особого рода. Качоровский, шофер с почти тридцатилетним стажем, числился заместителем заведующего транспортным отделом, но это была фикция: он ни дня не бросал баранки, а бумажек боялся как огня. Барыцкий, тащивший его за собой с предприятия на предприятие, из объединения в объединение, устроил ему повышение на бумаге, что имело свои ощутимые материальные последствия и издавна вызывало недовольство всех комиссий — ведомственных, специальных и из Высшей контрольной палаты. Но Барыцкий не желал отказываться от Качоровского. Сжился с ним. Он был близкий, верный, преданный человек, а эти достоинства Барыцкий умел ценить. Качоровский в свою очередь питал к нему особого рода брюзгливую и покровительственную привязанность. Это была редкая, настоящая мужская-дружба.

Когда в первый день ярмарки Барыцкий вернулся поздно ночью к себе в помер, зазвонил телефон. Это Качоровский изменившимся до неузнаваемости голосом попросил уделить ему минуту для разговора.

— Сейчас? Ночью? — удивился Барыцкий.

— Да. Непременно сейчас.

— Что случилось?

— Так можно прийти?

— Ну… приходи.

Они вместе были на фронте, вместе после войны начинали и — в известном смысле — вместе взбирались вверх по служебной лестнице Барыцкого. Но никогда Барыцкий не видывал этого молчуна, якобы медлительного, но с блестящей реакцией, в столь скверной форме. Качоровский — с землистым лицом, под глазами синяки — сидел посреди комнаты, сгорбленный, и, не отрывая взгляда от ковра, сцеплял и расцеплял узловатые пальцы.

— Что случилось? Говори же!

— Сына моего посадили.

— Мирека? Что натворил?

Качоровский долго не отвечал, и Барыцкий не торопил, несмотря на сильную усталость и позднюю пору. Наконец водитель выдавил:

— Я звонил домой. Анеля была в прокуратуре, ей сказали… групповое… групповое изнасилование.

Поднял глаза на Барыцкого, который видел его насквозь и, разумеется, знал, какой он «в этих делах строгий», по словам самого же Качоровского, сказанным тридцать лет назад, когда они были еще молоды. По-пуритански стыдливый. И чуткий к человеческим бедам, страданиям. Какое у него обостренное чувство собственного достоинства, идущее от требовательности к самому себе, к жене Анеле, тоже немногословной (Барыцкий, разумеется, был дружкой на их свадьбе), и ко всему на свете. Таких простых, порядочных и отзывчивых людей Барыцкий не много встречал в жизни.

— Групповое… групповое изнасилование, — повторял Качоровский, давясь этими словами.

Барыцкий вспомнил Мирека, прежде он частенько его видывал, а последний раз, пожалуй, месяц назад. Парнишка забегал к отцу в гараж. Он походил на баскетболиста, очень высокий, с длинными, старательно ухоженными, волнистыми волосами, одетый, как и все его ровесники, в джинсы и водолазку. Красивый парень, удачный, — подумал тогда Барыцкий и высказался в этом роде, а Качоровский просиял.

Теперь, вспоминая все это, Барыцкий старался понять. Групповое изнасилование — почему? Ведь у этого парня могло быть сколько угодно девушек. Девчата теперь отнюдь не строгих нравов. И к тому же Мирек не какой-нибудь бандюга. Он и чуткий, и думающий, и любящий. Барыцкого приятно удивило, что паренек относился к отцу с исключительной теплотой. Запомнилось даже, как он ласково положил отцу руку на плечо.

— Такие времена, — сказал тихо Барыцкий. — Это теперь случается. К сожалению, часто.

Ничего другого не приходило в голову. Да, таковы нынешние времена, все меняется, весь мир мчится очертя голову вперед, и те, что послабее, не выдерживают бешеной гонки, стремительного темпа. И может, именно нервному напряжению, стрессам следует приписать все эти социальные недуги?

— Ох! — простонал Качоровский. — Но за что же Анелю и меня-то покарала судьба?

— На месте разберемся, как там и что, — сказал Барыцкий. — Может, удастся помочь…

— Я об этом не прошу.

— Да, да, — буркнул Барыцкий, — понимаю. Разве я не знаю тебя? Разберусь сам. Может, вина парня не столь велика? Знаешь, как бывает: девчонки сами лезут на рожон, а потом по той или иной причине, иногда попросту из расчета, в крик. Надо разобраться.

— Я не об этом прошу.

— Так чего же ты хочешь от меня?

— Я должен… должен был с кем-нибудь поделиться. Давит меня это.

— И поделился. А теперь успокойся. Возьми себя в руки.

— Как он посмел! — закипятился Качоровский. — Господи! Ведь я же никогда не подавал дурного примера. Помнишь, наверно? — Это было своеобразной особенностью их взаимоотношений: на людях Качоровский обращался к Барыцкому официально в соответствии с его продвижением по службе: пан хорунжий, пан капитан, пан директор, пан председатель, пан министр. Когда оказывались вдвоем, говорил ему «ты». — В наше время мы и не слыхивали о чем-либо подобном. Чтобы девушку обидеть. На женщину поднять руку. А уж в нашей-то семье, избави господи… Помнишь, наверно? — простонал он в отчаянье. — Никогда не мог обидеть женщины, даже немки на фронте, даже шлюхи…

— Да, да, — сказал Барыцкий. — Я это знаю. Успокойся, Теодор.

— И за что Анеле такое наказание? Ты ведь знаешь Анелю. Сердце у нее разорвется.

— Успокойся, Теодор, — повторил Барыцкий.

То, что случилось столько лет назад, все еще обязывает. На секунду ожило воспоминание: Качоровский вытаскивает его из башни горящего танка, потом сам, тоже раненый, выносит в тыл, на перевязочный пункт. За давностью лет картина лишена динамизма, красок, утратила драматизм. Старая выцветшая фотография. Даже меньше, уже почти логическая схема: он мне спас жизнь, я перед ним в долгу. Бедняга, надо ему помочь.

— Хочу вернуться. Через два часа поезд, — простонал Качоровский.

— И что сделаешь?

— Если это правда… Пожалуй, пришибу своими руками.

Барыцкий встревожился, поскольку лицо друга исказила гримаса слепой ненависти.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: