Именно в тот день Людмила не пошла в школу. Разве это не удивительное совпадение, не перст божий? Значит, по велению судьбы она в тот день осталась дома, по велению судьбы стала на пороге, не в силах оторвать глаз от танкиста, который, услыхав очередной выпад старого Германюка, улыбнулся ей весело и заговорщицки.

К счастью или несчастью, сапоги были приняты в починку, а подпоручик, вместо того, чтобы прислать за ними ординарца, явился самолично с бутылкой шампанского (!), которую они осушили втроем, разгоряченные яростным спором о будущем Волыни. Старый Германюк, хлебнув еще собственного самогона, обозвал молодого человека отступником. Три дня спустя подпоручик Ян Барыцкий проводил Людмилу из кино до самого дома. Это была типичная для окраины Ковеля деревянная хата с мансардой. Показ фильма на свежем воздухе начинался в те июльские дни лишь с наступлением полнейшей темноты. Офицерик был симпатичный, казался Людмиле рыцарем из сказки. На совместной фотографии, снятой в тот же день и бережно ею хранимой, которая со временем побурела и выцвела, Ян и Людмила являли собой, что называется, очаровательную парочку: Барыцкий считался первым красавцем в танковой бригаде, мундир шел ему, а она — несколько обескураженная, не блещущая красотой, но все же миловидная девица, это следует признать. Главное ее украшение — косы, тяжелые, уложенные короной, золотисто-ржавые, как спелая волынская пшеница, чего на выгоревшей фотографии нельзя уже было рассмотреть.

В тот памятный день на прощанье Барыцкий вдруг преобразился, кончились шуточки, Людмила оказалась в его объятиях, он втиснул ее в угол крыльца и целовал, до конца дней своих будет она помнить свою растерянность, резкий запах мужского пота, смешанный с благоуханием табачного перегара, бензина и одеколона. Руки Барыцкого бесстыдно и заученно попросту насиловали ее. Сдерживая смех, он предостерег, что эту ночь они проведут вместе, что нет от него спасения, именно так и сказал. Людмила была скованна, не отталкивала его, следила, как разыгрывается долгожданная и желанная мистерия первой любви, подавленная тем, что это отнюдь не поэтично.

После полуночи Барыцкий разулся, на удивление просто успокоил свирепого Рекса, вскарабкался на низкую кровлю и с кошачьей ловкостью проскользнул в открытое окно ее комнаты. Людмила, парализованная страхом, подтянула к подбородку простыню, которой укрывалась в тогдашнюю жару, а потом уже не оказывала сопротивлении — будь что будет, — хотя, кроме боли, испытывала и какое-то унизительное сожаление. Но ведь это была любовь, правда первоначально столь трудная для нее, любовь настоящая, долгожданная, доселе известное ей лишь по книгам сладостное таинство. Тут не было сомнений: все привычное вдруг отступило на второй план. Остался только Янек, этот сильный, неуемный мужчина.

Теперь Людмила ежедневно приходила к Барыцкому, Ян задергивал на открытых окнах выгоревшие занавески и раздевался догола. Быстрее, торопил он, чего канителишься? Людмила всегда медлила, а он горячился, обнажал ей плечи, грудь, вытаскивал шпильки из волос. Она не могла избавиться от нелепого теперь чувства стыда. И все начиналось сызнова. Людмила обхватывала обеими руками его лохматую голову, зажмуривала глаза и лежала покорная, деля с ним грех пополам и потакая ему во всем. Изнемогшая, она приближалась к предвкушению счастья.

— Ты холодна, — говорил он. — Ничего не могу с тобой поделать.

Но для нее эти единоборства в постели оставались какой-то формой жертвоприношения: она была к ним готова, ибо этого желал Янек. И так продолжалось — по существу, без каких-либо перемен — две недели, ежедневно, и даже, несмотря на скандалы, учиняемые старым сапожником, каждую ночь, вплоть до того вечера, когда запыхавшийся Янек прибежал прощаться.

Позднее репатриантка Людмила Германюк отыскала своего рыцаря из сказки в землянках, где-то на Люблинщине, что, впрочем, было для Барыцкого явным и неприятным сюрпризом. Представ перед ним, она расплакалась. Слова были излишни: ее беременность была слишком заметна. Через неделю они поженились.

Такова была история их любви. Людмила, на сносях заметно отяжелевшая, став матерью, с головой ушла в заботы о слабеньком и болезненном Болеке и превратилась в типичную наседку. Такова была ее участь. Где ей было понять масштабные, все более грандиозные дела Янека. Она стряпала. Выхаживала ребенка. Следила за одеждой мужа. За столом, если он обедал дома, спрашивала: «А что слышно у тебя в учреждении?» Барыцкий пожимал плечами, его раздражал этот вопрос. Учреждение! Его учреждение было уже тогда огромной лабораторией, где рождались конструкции и смелые проекты, одной из крупнейших стройплощадок Польши.

Пожалуй, мать никогда не была счастлива. Но отца это вовсе не касалось. Он существовал где-то рядом с ней, для него она была только домашняя хозяйка. А потом оказалось, что его не устраивает интеллектуальный уровень жены. Что он перерос ее! Какая, непорядочность! — безжалостно думает сын, не способный посочувствовать человеку, который лежит где-то в агонии под ножом хирурга. В агонии? А может, снова выкарабкается, как после прежних передряг? Он пережил — если память Болеку не изменяет — три катастрофы, причем одну из них — крайне скандальную. Болеслав лишь много чет спустя узнал, что отец возил на Мазурские озера красотку секретаршу, которой автомобильная авария стоила сотрясения мозга. Дело кое-как замяли, но между родителями начались полные недомолвок стычки. «Прошу тебя, Людмила, не говори об этом, — слышит Болек голос отца. — Не надо возвращаться к этому вопросу. Ведь таков был уговор!» Тогда — хоть ему и здорово досталось — все же выкарабкался. Кто знает, может, удастся и теперь? Всегда падает как кошка — на четыре лапы.

Такое отношение к отцу развивалось постепенно — восхищение, от которого дух захватывало, сменилось пробуждающейся неприязнью, которая переросла в ненависть, когда на горизонте возникла Ирена. Болеслав плохо думает об Ирене. Плохо, презрительно. Отцу, с его славой, успехами, персональными машинами и стройплощадками, не хватало только этого выхоленного, прекрасного тела. Ян Барыцкий, эгоист и эгоцентрик, попросту завладел ею, она ему понадобилась в его новой, престижной квартире, в его удобной министерской постели, этакая красивая, возбуждающая финтифлюшка. Имел ли он право так обидеть жену, уже тогда немолодую и одинокую? Имел ли он на это право?

Педантичный молодой Барыцкий начисто отвергает мысль об оправдании человека, который, если называть вещи своими именами, на военном бивуаке соблазнил и использовал наивную порядочную провинциалочку. А потом столь двусмысленно не отвечал на ее письма. Старый Германюк тоскует по Волыни, лежит на одре болезни и не переваривает зятя. Он заверяет внука, что его отец прятался где-то на краю света. И если бы не настойчивость Людмилы, которая на последнем месяце беременности, в поисках отца своего еще не родившегося ребенка — в тогдашних-то условиях! — совершала бесконечные поездки, он не стал бы официально отцом, исчез бы навсегда. Может, так было бы лучше?

Молодого человека не волнует, что подобное мнение отчасти несправедливо, поскольку Ян Барыцкий был по-своему хорошим и любящим отцом. Болек не помнит их совместных игр, воскресных прогулок, когда Барыцкий бывал дома, а не «в глубинке»; подаренных им первых книг, не помнит и разговоров, не желает даже признаться, что обязан отцу, а не матери своим мировоззрением. Старается, как может, вытравить из памяти образ отца. Обида матери слишком его уязвляет.

Но вот они выезжают на загородное шоссе. Конец городской неразберихе.

— Теперь потолкуем, — говорит Болек.

Людмила Барыцкая громко сморкается.

— Едем в Н., — говорит сын. — Отец, видимо, не выживет. Так мне сказали. Хотя так говорили нам всякий раз, помнишь?

— Ты считаешь, я должна…

— Наше присутствие необходимо.

Людмила снова начинает плакать.

— Перестань, мама. Это бессмысленно. Если он даже умрет, то смерть его будет красивой, изысканной. И пожил, и вкусил услад. Ни в чем себе не отказывал. Мне же сказал однажды, что мечтает умереть на строительной площадке, а не в постели.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: