- Заелся, не видит даже человека... Нет, я прямо скажу: суходушный народ!..
С ним - две женщины; одна - лет двадцати, ко-уротенькая, толстая, со стеклянными глазами и полуоткрытым ртом. У нее лицо дурочки: нижняя часть его, "с обнаженными зубами, как будто смеется, а когда взглянешь в неподвижные глаза под низким лбом - кажется, что она сейчас заплачет, испуганно и визгли-уво, точно кликуша.
- Отпустил он меня сюды с чужими людями, - Жалуется она басом, засовывая коротким пальцем под Зеленый и желтый платок выгоревшие волосы.
Толсторожий скуластый парень с маленькими глазками монгола толкает ее локтем в бок, сипло и лениво говоря:
- Бросил он тебя. Только ты его и видела...
- Да-а, - задумчиво тянет Конёв, разбираясь в ?воей котомке. - Теперь баб очень просто покидают, ни к чему они в этом годе, нипочем....
Баба морщится, испуганно мигая, растягивает рот, - ее подруга говорит бойко и внятно:
- А ты не слушай их, озорников...
Она постарше лет на пять, и лицо у нее не обычное: большие темные глаза всё время играют, почти каждую минуту меняя выражение: то они пристально и серьезно смотрят куда-то вдоль станичной улицы и в степь, где летает ветер, вдруг торопливо начинают искать чего-то на лицах людей, потом тревожно прищурятся, по красивым губам пробежит улыбка, - женщина, опустив голову, прячет лицо, а когда вновь под-нимает его - глаза у нее новые: сердито расширены, между тонких бровей лежит угловатая складка, запекшиеся губы аккуратного рта плотно и упрямо сжаты, она шумно, как лошадь, втягивает воздух тонкими ноздрями прямого носа.
В ней чувствуется что-то не крестьянское: из-под синей юбки высунулись потрескавшиеся ступни ног - это не деревенские растоптанные ноги, подъем их высок, заметно, что они привыкли к башмакам. Она чв-нит голубую с белыми горошинами кофту, и видно, что работать иглой привычно ей, - небольшие загорелые руки мелькают над измятой матерней ловко и быстро. Ветер хочет вырвать шитье из этих рук и не может. Сидит она согнувшись, в прореху холщовой рубахи я вижу небольшую крепкую грудь, - грудь девушки, но оттянутый сосок говорит, что предо мною - женщина, кормившая ребенка. Среди этих людей она - точно кусок меди в куче обломков старого, изъеденного ржавчиной железа.
Большинство людей, среди которых я иду по земле, - не то восходя, не то опускаясь куда-то, - серо, как пыль, мучительно поражает своей ненужностью. Не за что ухватиться в человеке, чтобы открыть его, заглянуть в глубину души, где живут еще незнакомые мне мысли, неслыханные мною слова. Хочется видеть всю жизнь красивой и гордой, хочется делать ее такою, а она все показывает острые углы, темные ямы, жалких, раздавленных, изолгавшихся. Хочется бросить во тьму чужой души маленькую искру своего огня, - бросишь, она бесследно исчезает в немой пустоте...
А эта женщина будит фантазию, заставляя догадываться о ее прошлом, и невольно я создаю какую-то сложную историю человеческой жизни, раскрашивая эту жизнь красками своих желаний и надежд. Я знаю, что это ложь, и - знаю худо будет мне со временем за нее, но - грустно видеть действительность столь уродливой.
Большой рыжий мужик, спрятав глаза, с трудом подыскивая слова, медленно рассказывает голосом густым, как деготь:
- Ладно-о. Пошли. Дорогой я ему баю - хоть не хошь, Губин, а вор - ты, более некому...
Все "о" рассказчика крепкие, круглые, они катятся, точно колеса тяжелого воза по теплой пыли проселочной дороги.
Скуластый парень неподвижно остановил на молодой бабе в зеленом платке свинцовые белки с мутными, точно у слепого, зрачками, срывает серые былинки, жует их, как теленок, и, засучив рукав рубахи по плечо, сгибает руку в локте, косясь на вздувшийся мускул.
Неожиданно он спрашивает Конева:
- Хошь - дам раза?
Конёв задумчиво посмотрел на кулак - большой, как пудовая гиря, и словно ржавчиной покрытый, - вздохнул и ответил:
- Ты себя по лбу вдарь, может, умней- будешь... Парень смотрит на него сычом, спрашивая:
- А почему я дурак?
- Наличность доказывает...
- Нет, постой, - тяжело поднявшись на колени, придирается парень. - Ты отколь знаешь, каков я?
- Губернатор ваш сказывал мне...
Парень помолчал, удивленно посмотрел на Конева и спросил:
- А - какой я губернии?
- Отвяжись, коли забыл.
- Нет, погоди! Ежели я тебя вдарю...
Перестав шить, женщина повела круглым плечом, как будто ей холодно стало, и ласково осведомилась:
- А в сам-деле - какой ты губернии?
- Я? Пензенской, - ответил парень, торопливо перевалившись с колен на корточки. - Пензенской, а - что?
- Так...
Женщина помоложе странно засмеялась подавленным смехом.
- И я...
- А уезда?..
- А я и по уезду - Пензенская, - не без гордости сказала молодуха.
Сидя перед нею, точно перед костром, парень протягивал руки к ней и увещевающим голосом говорил:
- У нас города-хорош! Трактиров, церквей, домов каменных... А в одном трактире - машина играет... все, что хошь... все песни!
- Ив дураки тоже играет, - тихонько бормочет Конёв, но, увлеченный рассказом о прелестях города, парень уже ничего не слышит, шлепает большими влажными губами и, как бы обсасывая слова, ворчит:
- Домов каменных...
Женщина, снова оставив шитье, спросила;
- И монастырь есть?
- Монастырь?
Свирепо почесав шею, парень молчит, потом сердито отвечает:
- Монастырь! Я дотошно не знаю... я один раз в городу-то был, когда нас, голодающих, железную дорогу строить гнали...
- Эхе-хе, - вздохнул Конёв, вставая и отходя.
Люди прижались к церковной ограде, как сор, согнанный степным ветром и готовый снова выкатиться в степь на волю его. Трое спят, некоторые чинят одежду, бьют паразитов, нехотя жуют черствый хлеб, собранный под окнами казачьих хат. Смотреть на них скучно, слушать беспомощную болтовню парня досадно. Старшая женщина, часто отрывая глаза от работы, чуть-чуть улыбается ему, и хотя улыбка скупенькая, она раздражает меня, и я иду за Коневым.
У входа в церковную ограду стоят сторожами четыре тополя; ветер гнет их, они кланяются сухой пыльной земле и в мутную даль, где возвысились окованные снегом вершины гор. Рыжая степь облита золотым солнцем, гладка, пустынна и зовет к себе тихим свистом ветра, сладким шорохом сухих трав.