Отец замер. Он потрясен. Где-то в этом море зерна есть с десяток мешков хлеба, выращенного его руками, но их теперь никому не найти, не отличить, как не отличить в Черном море дунайские воды от вод Днестра. Это кажется ему удивительным, и глядит он на это зрелище и не наглядится. Все великое потрясает его, а свезенный вместе хлеб тем более.
У одной весовой будки возникает скандал. Огромная толпа, сбившись плотной кучей, горланит вовсю. Из другой толпы, стоящей рядом молча, то и дело выступает какой-нибудь смельчак, который хочет примирить враждующих. Едва пробившись в плотный круг, едва начав что-то бормотать, он как бы растворяется в этом сборище, и снова каждый орет о своем.
Отцу тоже не дают покоя лавры примирителя. Храбро лезет и он, что-то выкрикивая, а через минуту вылетает с одной-единственной пуговкой на пиджаке. Когда здесь заспорят о хлебе, лучше не соваться.
Тем временем маленький паровозик подогнал к открытым буртам цепочку пустых вагонов. Едва вагоны остановились, в ту же самую минуту пшеница, взлетев вверх, тонкими струйками полилась в них. Удивленный таким способом погрузки, старик спешит посмотреть, как это делается. По дороге он спотыкается, наступив на свалившиеся с какой-то машины початки. Подняв их, тут же чувствует непреодолимое желание спрятать початки в кошелку, но, заметив в толпе милицейскую фуражку, поспешно бросает их в вагон.
Вагоны не загрузили еще и наполовину, когда рядом раздался оглушительный железный скрежет. На дороге за зерноскладами лежит опрокинутый грузовик, рассыпались три тонны подсолнечника, и тут же рядом дымится автомашина с приплюснутым мотором. Шоферы, грузчики и просто зеваки толпой бегут посмотреть, как милиционер будет составлять акт. Бежит туда и старик.
Это великое зрелище убранного зерна будит в отце голодного волка, и хочется этому волку, до смерти хочется черного, казенной выпечки, купленного в магазине хлеба. Опасливо переступая через вокзальную сеть путей, отец выходит на главную улицу райцентра, занимает очередь в магазине за хлебом. Потом он ходит с большой румяной буханкой, ищет, где бы ему присесть так, чтобы поесть вволю, а присесть негде. Чайная тут маленькая, народу полно, в вокзальном буфете тоже негде присесть. Далеко за зерноскладами беспорядочно лежит наскоро выгруженный лес, и десяток мужиков, устроившись на бревнах, отрешенно едят купленный в магазине хлеб. Присаживается к ним и отец. Кругом воют и стонут буксующие грузовики, лязгают буферами составы, гудят паровозы, но отец уже ничего этого не слышит. Он ест. Наевшись досыта и вымыв руки у вокзальной колонки, отец берет кошелку и спешит дальше. Городок сахарного завода – удивительно приятное зрелище, но невероятно похожие друг на друга домики начинают сбивать старика с толку. И по левой и по правой стороне улицы – такие же шифером крытые крыши, совершенно одинаковые дымоходы из красного кирпича, одинаковый рисунок окон и дверей, одной и той же краской выкрашены заборы и калитки. Отец идет все медленнее, медленнее и наконец останавливается, совершенно растерянный.
Номер дома Николая – сорок семь, отец это хорошо помнит, но как выглядят эти две цифры, забыл. Грамоте он учился на старости и, если волнуется, забывает решительно все, чему учился.
Приметив наконец приделанные у входа знакомые звонки, отец радуется. Звонки разные: одни прибиты высоко, другие низко, одни круглые по форме, другие продолговатые. Выбрав из всех один, чуть треснутый, прибитый высоко, словно хозяева ожидают в гости одних верховых, отец звонит.
Николай, самый веселый и озорной среди нас, сидит в ванной и парит ноги в теплой воде. Услышав звонок, он тут же поднимает руку вверх, как бы приветствуя гостя, но и не думает выходить открывать. Простояв некоторое время на крыльце, усомнившись, отец снова бродит по поселку. И обидно и чудно ему, до чего похоже все кругом. Попробуй тут выпивши попасть к себе домой. В каждом дворике – по восемь молодых яблонь, по четыре совершенно белых курицы, по одной паре старой обуви у входа. Хотя на том крыльце, куда он уже заходил, стояла пара невероятных размеров галош, отец возвращается к треснутому звонку. Николай, сидя в ванной, поднимает обе руки вверх, трясет кистями в знак того, что он от всей души приветствует гостя, но открывать не идет. Рассердившись, отец кричит тем властным, свирепым голосом, каким он кричал на нас лет тридцать тому назад, когда мы бегали без штанишек:
– Мэй, Коля, мэй!
Бедный Николай! Ему, видать, больше всех доставалось, потому что и через тридцать лет этот голос совершает с ним чудеса педагогики. В мгновение ока он выскакивает на улицу, обнимает отца и только после этого, отпустив, хмурится: а с какой это стати, скажите на милость, орут на него, как на маленького? И отцу нелегко: нехорошо, конечно, так кричать на взрослых сыновей, тем более когда приходишь к ним в гости.
– И как это ты, отец, надумал навестить меня?
Николай всегда удивляется, когда приходят к нему в гости. Он никогда никого не ждет.
– Да сидели мы как-то со старухой, и давай, говорю…
– Что ж, раз приехал – давай заходи…
Злые языки утверждают, что Николай – самый состоятельный в нашей семье. Сладкое все любят, и кладовщик на сахарном заводе – должность хорошая. Правда, гостить у него – одна морока. Как только заявится гость, в доме начинаются ссоры. Насколько Николай любит прибедняться, настолько его жене нравится, чтобы о них ходила молва как о богатых.
Поздоровавшись с отцом, жена Николая тут же забегала, начала прибирать в комнате. С ходу прикрыла платком пару швейных машин, поправила занавеску на окне, укрыв в то же время полотенцем новый приемник, ко делала она все это с подчеркнутой ленцой, так чтобы отец все-таки приметил и запомнил, что она там прятала. Николай, раздосадованный глупым бахвальством своей жены, говорит ей мученическим голосом:
– Аника!
– Что?
Снох своих отец ценил не очень высоко, и Николай предлагает отцу:
– Пошли на кухню. Там теплее.
Усадив отца, он тут же открывает маленькую кладовку, перетаскивает в кухню всякое старье: изношенную обувь, разбитый бочонок, какое-то тряпье на меху. Отец долго и придирчиво рассматривает это старье – в своем хозяйстве он бы не стал возиться с ним, но Николай садится рядом, принимается как бы в шутку за починку, и его ловкие, умные, белые руки заражают деятельностью угловатые, смуглые, старческие руки отца. Николай – самый трудолюбивый среди нас. Он не представляет себе человека сидящего просто так, в должности гостя, и, чтобы не избаловалась родня, если кто заходит к нему, заставляет работать.
Некоторое время они молча работают. Слышно только, как дышат: Николай хватает воздух чуть вздрагивающими ноздрями сочно, шумно, а отец раз в две-три минуты шумно вдыхает. Они долго работали вместе, отец с сыном, у них есть что вспомнить. Отдавшись воспоминаниям, то один, то другой улыбаются. Потом Николай говорит:
– А помнишь, отец, как однажды мы с тобой…
Им есть что вспомнить. Когда Николай вырос, сам отец тоже был еще в силе. Они делятся воспоминаниями, но прожитые годы были трудными, горькими, и как-то незаметно разговор становится сухим, колким. Отец в гостях, ему неудобно нападать, он все чаще помалкивает, и это выводит Николая из себя. Он становится желчным, бросает починку и затевает одну из давно забытых в нашей семье ссор. Николай считает себя самым обиженным среди нас. Теперь он в который раз поясняет отцу, почему он на него в обиде. Его, оказывается, чаще всех пороли, одежду ему шили из самого дешевого материала, учебников ему не покупали, заставляли ходить к другим учить уроки, а при женитьбе дали самую плохую землю. Есть в этом много правды, много неправды, но отец, чтобы не обострять спор, отвечает односложно:
– Такое было, сынок, время…
Поздно вечером они садятся ужинать там же, на кухне. Едят жареную рыбу, мамалыгу и брынзу со шкварками. Николай хвастает:
– Национальная еда.
Потом, угостив отца рюмочкой промышленного спирта, от которого у старика перехватывает дыхание, спрашивает: