XV
На другой день Парфеньку вызвал Балагуров.
В кабинете у него сидел очкастый представительный мужчина с плоским ящиком и тростью на коленях, должно быть, городской. Лаковые туфли у него, как у дамочки, на высоком каблуке, сверкают на пальцах перстни и кольца, костюм весь из белой материи, и пиджак и брюки, а галстук — красный, но ослабленный, чтобы вольготней дышалось. И пахнет духами, как в парикмахерской. Не артист ли какой?
— Вот и герой наш явился, — сказал этому артисту Балагуров, поднимаясь к Парфеньке из-за стола: — Знакомься, Парфений Иванович: это московский художник товарищ Вернисажин, будет рисовать твой портрет.
— С вашего позволения, мы начнем сегодня же. — Художник поднялся и надел на плечо ремень своего ящика, переложил в другую руку трость.
— Ну и добро. Трудитесь как вам лучше, у меня скоро совещание о рыбе. Ты, Парфений Иванович, его слушайся, делай все как надо. Для него ты только натурщик.
Парфенька с художником договорились, что к пробному сеансу приступят сейчас же, и спустились на первый этаж. Крутая, в один марш лестница не понравилась художнику, спускаться по ней было страшнее, чем подниматься, и он для страховки вцепился в костистое плечо Парфеньки.
В вестибюле и у подъезда райкома было много народу — специалисты и руководители на совещание, шофера с первых рыбовозных машин, трактористы, пожарники, милиционеры и просто глазеющий праздный люд. Со вчерашнего вечера, когда подошла сюда рыбовозка Витяя, толпились здесь любознательные хмелевцы, старые и малые.
Парфеньку потянул за рукав Витяй, чтобы отдать термос с квасом, художник не заметил этого и, оказавшись один в толпе, сразу потерялся, стал беспомощно оглядываться. Парфенька с удивлением наблюдал, как он сперва виновато озирался, а потом стал торопливо соваться то к одному, то к другому мужику, принимая каждого за Парфеньку и призывая начать работу. Должно быть, зоркость у художника была беспамятная. А может, память незоркая.
— Ну что, батяня, повезем твое сокровище дальше или здесь будем загорать? — спросил Витяй.
— Не знаю, сынок. Балагуров совещание опять собирает насчет ее, будут решать.
— Опять совещание! Веселые люди! А тебя, значит, к искусству подключили? Шатунов Аполлон Иванович?
— Вроде того. Патрет с меня делать будут. Вон тот очкарь в белом костюме рисовать станет. Из самой Москвы прикатил.
— А-а, с этюдником который. Чего он блукает?
— Меня потерял. В пяти шагах, а не найдет ни за что.
Парфенька закинул сетку с термосом за плечо, прошел сквозь толпу к художнику и повел его, обрадованного и успокоенного, к заливу по соседству с водной станцией.
— Ваши земляки очень похожи на вас, — оправдывался тот, держа за рукав Парфеньку, — просто поразительно похожи. Все загорелые, все в кепи и все говорят громко.
— А чего в кулак шептать. Мы сразу на всю Хмелевку. Опять же машины гудят, людей много.
За домом вдовы Кукурузиной, в конце ее картофельного огорода, кривилась старая тенистая ветла, а у самого берега застыли по пояс в воде зеленые заросли ивовых кустов — место почти такое же, как у Ивановского залива, только дамбы рядом нет.
— Подойдет? — спросил Парфенька.
— Превосходный пейзаж!
Художник мигом раскрыл свой ящик, установил его на три выдвижные ноги, трость с веселым хлопком превратил в зонтик, достал измазанную красками фанерку с дырой, которую назвал почему-то пол-литрой, вынул кисти, разноцветные тюбики, надел на себя фартук.
Парфенька подивился и стал выбирать место для себя. Солнце жарило сверху во всю моченьку, самая надежная тень раскинулась под ветлой, но от нее было далековато до залива, и художник попросил его сесть в кустики. Дошлый, однако. Сам под зонтиком, а ты стой снаружи, изображай удильщика. И никуда не денешься, для народа надо, не для себя. Пришлось Парфеньке снимать свои блестящие (старуха сама начистила) штиблеты со скрипом, закатывать до колен суконные брюки и снимать подвенечный, тоже черный пиджак — очень уж маетно, как в парилке.
Он сел на низкий береговой обрывчик, расстегнув воротник пунцовой рубахи, опустил потные ступни в теплую воду — хорошо, вольготно — и стал глядеть через кустики вдаль, как велел художник. Термос с квасом положил рядом на траву.
— Вы, пожалуйста, привстаньте и руками упритесь в ноги повыше колен, — руководил художник. — А смотрите не на тот берег, а ближе, где у вас поплавки.
— Я на поплавочные теперь не ловлю, я на донки да спиннинг.
— Ах, какая разница! Речь ведь не о ловле, а всего лишь о позе. Очки бы вам надеть, и будет как у Перова.
— Не знаю, как у вашего Перова, а очков не ношу, — обиделся Парфенька. — И разница тут, милый человек, большая. Донку я на полсотню метров закину и сижу на бережку, мечтаю об чем хочу. А на поплавочную здесь у меня не подлещик клюнет, а подъершик, пескарик, мелкота разная. Без прикорма же сели, на даровщинку, на дурницу.
— Мы же не ловить! Впрочем, сидите, как вам удобней. — И художник приступил к работе.
Парфенька сидел на травке, слушал гомон купающихся на водной станции и тревожился о своей чудо-рыбе: польют ли без него вовремя, сменят ли воду в цистерне — подохнет на такой жаре. Хоть бы дождичек спрыснул, как вчера у залива, хоть бы тучка прикрыла малость — кипит с утра зной, небо стало белесым, оплавленным, дышать нечем. В такое-то время угораздило его поймать эту беспредельную страхуилу и ввергнуть родную Хмелевку в несусветные тяготы. Но, может, бог даст, обойдется. Балагу-ров с Межовым оборотистые, вывернутся. Особенно с такими работниками, как Мытарин, как Сеня Хромкин.
Парфенька привстал и поглядел в сторону Ком-мунской горы на том берегу — оттуда шла мотодора с рыбным профессором Сомовым и его молодым бородатым товарищем. Вчера они тоже ездили по заливу, а потом обмеряли рыбу, фотографировали, наблюдали за ее кормлением. Нынче с раннего утра хотели походить по дну залива, узнать ее конечную длину. Молодой бородач и костюм водолазный, говорят, привез или маску какую-то. Если дошли до хвоста, значит, можно вытаскивать дальше, скоро отмучаемся.
— Я, знаете ли, всегда уважал деревню, — сообщил художник, бойко махая кисточкой то по своей фанерной «поллитре», то по холсту. — Вы колхозник, разумеется?
— Мы? Нет, мы — пенсионер. Сорок лет вкалывал, теперь на заслуженном отдыхе.
— А жена ваша — колхозница?
— Всю жисть рабочая в совхозе. То доярка, то свинарка, то птичница. Пелагеей звать.
— Рабочая? Очень интересно. И живете, вероятно, счастливо?
— Когда как. Если под горячую руку попадешь, отлает. А так хорошая, смирная. Уф, духота какая, и питье не спасает.
— Да, жарковато. Что это вы пьете, если не секрет?
— Квасок, милый человек, квасок. Баба сама делала, какой секрет. Желаете?
— Я привык пить минеральную, в крайнем случае газированную, а квас — не очень, знаете ли.
— Газировка — на водной станции, — сказал Парфенька, не оборачиваясь, и помахал рукой мотодоре, показывая, где ей удобней пристать. — Будочка там есть синенькая, киоск.
— Тогда я, с вашего позволения, схожу.
Парфенька не ответил и заспешил по берегу к мотодоре — узнать, как и что.
С носа на берег спрыгнул Федька Черт, за ним бритый профессор и бородатый кандидат. В мотодоре остался Иван Рыжих — хлопотал у заглохшего движка.
— Не нашли? — спросил Парфенька.
— Чего не нашли, отец?
— Да рыбий-то хвост.
— Пока нет. Возможно, она без хвоста.
— Как так? Не может быть.
— Такой рыбы тоже не может быть, а вы вот нашли, черт возьми, и даже ухитрились поймать.
— Не ввязывайтесь, Дима, — бросил профессор на ходу. Озабоченный, на Парфеньку даже не взглянул, хотя они вчера выяснили, что ровесники, годки, и вроде бы подружились.
Парфенька поглядел им вслед и подошел к закуривающему Черту.
— Федь, будь другом, посиди на бережку вместо меня, а я за ними побегу, совещанье вот-вот. — И объяснил, что приезжий художник рисует с него картину для народа, патрет, приехал из самой Москвы, наша Хмелевка для него дремучая деревня, а мы все на один салтык, не различает.