— Давай, Сереженька, завтра же распишемся, а то что-нибудь случится, — сказала Нина. — Вы совсем не выносите друг дружку, и сердце у меня беду чувствует. Распишемся и станем жить отдельно.
— Неужто с ним! В одну телегу впрячь не можно вола и трепетную лань…
— Это ты — лань? Хвастун. Но я все равно тебя люблю, Сережка. Поцелуй меня, пожалуйста. — И подставила маленькие, сердечком, губы.
Чайкин улыбнулся, поглядел на открытую дверь и покачал головой.
— А ты тихонечко, — Нина подалась к нему, вытянув шейку.
— Новый посетитель, не видишь.
В приемной топтался старик Чернов, что-то втолковывая Дусе и показывая на директорскую дверь.
— Подгребай сюда, дядь Ваня! — крикнул Чайкин и пересел от Нины в кресло хозяина кабинета.
Степенный рыжеусый Чернов, с фуражкой в руке, вошел неспешно, остановился в двух шагах от стола, приветственно кивнул пепельной от седины головой:
— Добрый день, молодой начальник. Карахтером не сойдемся?
Чайкин засмеялся, протянул через стол руку:
— Здравствуй, Кириллыч. Ишь, какая рука-то богатырская — молодец! А сойдемся или нет, не знаю. Какой характер покажешь?
— Оно, конечно, так: от самого себя много зависимо, но опять же и другая сторона свой резон имеет. Вот привез вам мяса говяжьего пять тушек: четыре коровьи, одну бычью. Директор Мытарин Степан Яковлевич послал. Сказал, срочно. Приезжаю, а у вас склад второй час на обеде, послали к мастеру — он, мол, распорядится, Куржаком звать. Ладно. Нам что ни поп, то батька. Нашел того Куржака — в комбинезоне стоит, в беретке, как дамочка, и орет по телефону на весь цех про какие-то мясорубки. Я стою жду, а он подхватился, вылетел во двор, вскочил в кабинку порожнего грузовика и укатил. Сказали, на пристань. Может, и правда туда, бог вас знает.
— На пристань, — подтвердил Чайкин. — Срочное дело. Мясорубки у нас ошибочно в металлолом сдали. Новые, с электромоторами.
— Оно, конечно, правильно: раз вещь новая, надо выручать, за нее деньги плочены, и немалые, должно быть. Да если и малые, не бросаться же ими. Но ты, Сережа, и нашу сторону учти, совхозную: при чем тут мы? Вы просили мяса — мы вам привезли, принимайте. А оно лежит в грузовике, полный кузов, полторы тонны с гаком, в тонне шестьдесят пудов, вот и считай…
— Зачем считать, Кириллыч?
— Оно, конечно, можно и не считать: мясо не наше — совхозное.
— Я не о том!
— Ты не о том, а я об этом самом, Сережа. Сейчас не зима, жарко, держать его долго не резон. Я понимаю, у вас беда, подожду еще, а только непорядок. — Надел свой картуз и пошел к двери, не слушая извинений Чайкина.
Нина, тревожно слушавшая разговор, встрепенулась:
— Сереженька, как же это: новые — в металлолом? Такого и при отце не было.
— Не было. При твоем отце они ржавели возле склада. Пойдем к Ручьеву, заверим и — в банк по-быстрому, а то опоздаем.
Они прошли через пустую приемную — Дуся, наверное, побежала обедать, — но Ручьев шел им навстречу, взлохмаченный, потный, серый, губы в чернилах.
— За анализ я так и не взялся, Сережка, не Дали. С утра какое-то столпотворение. Название комбинату не придумал? Дерябин скоро опять позвонит.
Чайкин и Нина глядели на него с сочувствием и заметным разочарованием, за которым проглядывала тревога. Ведь если не потянет Ручьев, известный работник и прекрасный, всеми любимый человек, тогда кого же здесь ставить? Нет больше в Хмелевке похожего человека. А если своего нет, придет варяг, не знающий ни людей, ни местных условий, и начнет делать, как велят. Или как умеет, что может стать еще хуже.
— Уездили тебя, — сказал Чайкин. — И губы синие. Чернильный карандаш лизал, что ли?
Ручьев вытер ладонью губы, но не чисто; хотя на ладони остался густой чернильный мазок.
— Дайте я платочком. — Нина достала из рукава платья платочек, приподнялась на носки и крепко потерла его добрые, слегка вывернутые губы. — Вот теперь еще ничего. Пошли в кабинет. Банк не принял документы, подпись не по образцу.
Ручьев неохотно вернулся в неколебимое башмаковское кресло, Нина и Чайкин прошли за ним, с любопытством поглядев на упоенно заливающегося перед микрофоном лектора. Нина пробежала взглядом по лежащему под столом шнуру и убедилась, что штепсельная вилка в самом деле лежит на полу под телефонной тумбочкой. Ей стало жалко нового лектора. Исправить бы сейчас его оплошность, но тоже будет неловко: он или оскорбится и уйдет, или станет читать заново.
— …вполне возможно, — читал он, блестя очками и жестикулируя белой ручкой, — что такие или подобные нашей цивилизации существуют в Галактике, не говоря уже о Вселенной…
— Ты не сказал насчет названия комбината, — напомнил Ручьев Чайкину, подписывая банковские бумаги.
— «Хмелевский кормилец», — предложил Чайкин. — По-моему, вполне, хотя вряд ли такое утвердят.
— Не утвердят, — вздохнул Ручьев, шаря рукой в кармане пиджака. — Куда же она подевалась, проклятая? — Он достал смятый ком бумаги, бросил его в угол, вынул несколько кружочков колбасы, вымазанных синей мастикой, но печати не было. — Вот дьявол, потерял, что ли? Этого еще не хватало.
— Может, на столе где, — предположила Нина, зорко оглядывая оба стола. Подняла папки, отодвинула на свободное место бумаги, перетрясла все — печати не было. Подозрительно поглядела на Ручьева, спросила шутливо: — А не скушали вы ее, Анатолий Семенович, с колбасой?
— Не дури, с колбасой! — встревожился Чайкин. — Он что, сумасшедший, что ли? В столе погляди. Сама погляди, сама, видишь, он вконец замотан.
Ручьев послушно уступил место за столом, и Нина проверила все ящики, переворошила и перетрясла все бумаги, осмотрела телефоны и селектор, заглянула под столы — не было печати. Нигде не было.
— А штемпельная подушка? — спросил Чайкин с надеждой. — Мы же не открывали ее. Открой — печать там, больше негде. Заверял и оставил.
Нина достала штемпельную коробку, раскрыла, но, кроме жирной синей подушки, там ничего не было.
— Съел! — сказала она с изумлением. — Анатолий Семенович, как же это вы, а?! Что же вы наделали?!
— Не ори, погляди еще, — сказал Чайкин.
— Да где еще глядеть, все проглядели! А у него и губы в чернилах были и язык синий, наверно…
Чайкин озабоченно уставился на ошалелого Ручьева:
— Неужто правда, Толя? А ну покажи язык.
Ручьев высунул синий язык, и Нина всплеснула руками:
— Съел! Ей-богу, съел! Вот и кружочки колбасы синие, видно, рядом с печатью лежали. И ведь заворачивала в бумажку, нет — развернули! Как же вы так, а?
— Надо было не колбасу заворачивать, а печать, — сказал Чайкин. — У твоего отца не разворачивалась.
— Он печать в мешочке держал, в кисете. Мама ему специально сшила. Что же теперь делать, Сережа?
Чайкин растерянно засмеялся, подумал о невыданной зарплате, о своей свадьбе, которая может опять отодвинуться, и сердито уставился на смущенного Ручьева.
— Ну ты даешь, товарищ директор, ну удружил! Ты что, чокнулся? Ты хоть понимаешь, что ты наделал?!
— Действительно, — улыбнулся Ручьев виновато. — Смешная получается история.
— Смешна-ая? Горькая, Толя, страшная, а не смешная — как ты не понимаешь! Уже через час банк не даст денег и рабочие нас растерзают: наобещали вчера, наговорили, сегодня тоже заверяли не один раз… Ах, чертовщина какая! И угораздило же тебя… Ты что, вкус уже потерял, чутье, не отличаешь резину от колбасы?
— Накурился я, — сказал Ручьев растерянно. — Наседают со всех сторон, а хотелось как лучше, анализ по-честному, план реальный… Может, я с банком договорюсь?
Чайкин махнул рукой:
— Молчи уж. С неточной подписью завернули, а тут без печати — соображай хоть малость!
К ним подбежал лектор, умоляюще прижал руки к груди:
— Товарищи, дорогие, хорошие, вы мне мешаете! Пожалуйста, перейдите в другую комнату, вы слишком громко говорите. Микрофон, вероятно, улавливает и ваши голоса — что подумают рабочие?!
Они поспешно, не глядя на него, вышли в приемную, слава богу, безлюдную…; Дуси тоже еще не было.