Она уже открыла входную дверь, но тут вдруг нагнулась и прижала его к себе, ткнув лицом к своей груди.
– Ох, миленький, ну дай честное слово, скажи, что никогда больше не будешь. Ведь ты сам мог упасть, я теперь места себе не найду, я не успокоюсь, пока ты не дашь честное слово.
Она так сжимала его, и голос у нее так срывался. Ему не полегчало от того, что она его обняла.
– Чарльз!
Он сказал:
– Порядок.
– Миссис Боуленд напоит тебя горячим молочком.
– Порядок.
– Только не говори «порядок», миленький.
– Ладно.
Она еще мешкала, бормотала «да», «хорошо»... а потом ушла, она бегом побежала к машине.
Когда вдалеке умолк шум мотора, Киншоу вдруг затрясло. Он Сел на плетеный стул в темном холле и запричитал: «Хупер умер, Хупер умер» – про себя, шепотом.
Уже стемнело, а они все не возвращались из больницы. Киншоу взял книжку и пошел в гостиную. Но читать он не мог, он смотрел и смотрел в окно, на пустой газон.
Он надел пижаму. Гроза улеглась, и воздух теперь стал тихий, сырой и душный.
В задней гостиной миссис Алиса Боуленд смотрела телевизор.
– Можно мне еще попить?
На экране танцевало сразу много народа, обнявшись, они пели и притоптывали. Девушки в переливчатых платьях высоко вскидывали ноги. Киншоу не мог оторваться от экрана. Вообще-то ему не особенно разрешали смотреть телевизор. Он забился в угол. Он боялся один идти наверх и надеялся, что миссис Боуленд про него забудет. Ему хотелось еще потихоньку при ней посидеть.
Начался фильм. Блики задрожали на внимательном, тощем лице миссис Боуленд, огромные тени запорхали по стенам. Киншоу зачарованно утопил взгляд в экране. Он старался как можно тише тянуть апельсиновый сок. По дороге шел человек. В городе, ночью. Все было пусто и тихо. Показывали только ноги и плиты тротуара под фонарем. Ноги шли вдоль стены. Музыки не было, одни шаги, очень четкие, и стук трости по тротуару. Трость была белая. Человек был слепой. Топ-топ, тук-тук, топ-топ, тук-тук – и ничего больше. Потом заиграла музыка. Топ-топ, тук-тук. Музыка тихая-тихая. Самого человека не показывали, только ноги и белую трость. Вот музыка поднялась к верхним нотам, и сразу ясно сделалось, что что-то случится. Потом слепой еще долго-долго уходил и ушел, и камера его не проводила. Она остановилась на пустом тротуаре и стала ждать. И тут показались другие ноги. Эти ступали совсем без звука. Потому что в мягких ботинках. Громче заиграла музыка.
Киншоу отвел глаза от экрана и посмотрел в свой стакан. Кубики льда, теперь совсем крошечные, прыгали в апельсиновом соке. Он зажмурился. Но музыка наяривала громче, громче, и когда снова мельком глянул на телевизор, он увидел, как тот, задний, быстро догоняет слепого, а трость все тук-тук, тук-тук, тук-тук.
Он вскочил и пошел на кухню, прохладную и очень светлую. Он поставил стакан в мойку и долго смотрел на белую-белую раковину, Но в открытую дверь летела музыка. Что-то надо было делать. Он полез в шкаф и достал новый пакет печенья и стал его перекладывать, по одному, в квадратную красную коробку. На ней была картинка – осенний лес. И река, и груды оранжевых листьев. Скоро в Крутой чаще так будет. Но он уж тогда уедет, в школу уедет. Только без Хупера, потому что Хупер умер.
В телевизоре страшно взвыл человеческий голос. Ударяла, стегала музыка. Миссис Боуленд его позвала. Он не спеша поставил коробку с печеньем в шкаф.
– Пора спать, детка, поди ляг.
Он попросился было остаться с ней до их приезда. Но сказал только:
–Ладно. Спокойной ночи.
«Он осунулся, – подумала она. – Видно, переживает. Только его разве разберешь, очень уж скрытный. Чего же хорошего, мальчишка без отца. Небось, ему легче тут, с мистером Хупером. Ясное дело».
Миссис Боуленд опять устремила взгляд к экрану.
Киншоу знал, что останавливаться нельзя ни на ступеньках, ни на площадках. Он втянул голову в плечи и побежал, он нигде не включал света, единым духом добрался до комнаты, бросился на постель и с головой зарылся в одеяло. Он не хотел засыпать – из-за снов – и ни про что сегодняшнее не хотел думать, он мог только одно – заставить себя холодно, подробно воображать будущее.
Главное, рядом не будет Хупера. Даже непонятно, как это без него, лето будто тянулось вечно, невозможно вспомнить время без Хупера, до Хупера. Теперь он тут сам себе хозяин. В замке король. Больше не надо зря лезть из кожи, чтобы завязать дружбу, и не надо дрожать от страха, ломать голову над неведомыми западнями. И не надо, не надо идти в новую школу. Конечно, они теперь его туда не пошлют, зачем это им, и он вернется к себе, к святому Винсенту. Его вдруг так потянуло туда, что он сам удивился, – скорей бы снова привычные звуки, звонок, зазывы в столовую, стук парт и тот запах и лица.
«Все будет хорошо, – он заклинал судьбу. – Все будет хорошо. Король, король, я в замке король. Ничего, все наладится». Захочет он, и с ним будут мама и мистер Хупер. Пускай. Король, король, король... Когда он заснул, начались сны.
В полночь, возвращаясь домой на бежевой машине, мистер Джозеф Хупер говорил:
– Просто не знаю, как бы я без вас обошелся. Что бы я делал, если б не вы...
Миссис Хелина Киншоу различила теплоту в его голосе и, привалясь к толстой мягкой обивке, вспыхнула от удовольствия. Но сказала, в который уж раз:
– Ох, это я не уследила, это все Чарльз...
– Нет, – сказал мистер Хупер. – Нет. – Он протянул к ней руку. – Не надо.
– Но...
– Нет! Тут некого винить. Абсолютно некого.
Он все не убирал руку. Ладонь была очень сухая и шершавая. Миссис Хелина Киншоу думала: мне не хватало мужчины, не хватало поддержки, физической поддержки. Другие женщины могут одни, а я нет.
Вслух она сказала:
– А какая милая эта миссис Боуленд!
Наконец он вырвался из цепких рук, тащивших его обратно, и побежал – быстрей, быстрей – по длинному туннелю. Впереди был свет, а сзади голоса, они откатывались от стен туннеля, гудели в ушах, а потом еще захлопали, забились громадные крылья, и все мчались за ним – вороны, и куклы с пробитыми черепами, и санитары. Уже близко, уже близко, только б добежать до конца туннеля, а там, на воле, его не тронут, он знал, и он бежал изо всех сил, а ноги болели, и раскалывалась голова, и вдруг он выбежал на свет, но не смог остановиться, ноги все несли, несли его по полю, по густой, спутанной, мокрой траве, и дальше, на вершину утеса, и еще дальше, еще, и он стал падать и падал, и падал, а навстречу встало жесткое зеленое море, и он проснулся, выбрасывая вперед руки, чтобы спастись.
Он весь вспотел. В комнате было совсем темно.
Он говорил: «Где я, где я?» – и не мог отряхнуть сон, не понимал, почему слышит собственный голос, и старался выпростать ноги из опутавшей их простыни. Он плакал и не мог перестать, не мог вздохнуть. Он нащупал на двери ручку, но без толку, везде было еще темно: на площадке, в коридоре, а свет зажечь он боялся – мало ли что окажется в темноте.
Раньше он никогда не ходил к маме, только еще давным-давно, всегда он сдерживался, сжимал кулаки так, чтоб ногти впивались в ладони, и в конце концов ему легчало, он справлялся.
А теперь – пусть, теперь ладно. Он плакал, как грудной, пробираясь сквозь черноту коридора. Он думал про то, как Хупер сидел тогда в лесу, весь скорчился и не поднимал головы, пока не прошла гроза, а теперь Хупер умер, он по-настоящему упал, он не проснулся, не мог проснуться, ему это не приснилось, он...
– Мамочка... мамочка... – Он с разбега чуть не упал через порог к ней в комнату. – Мамочка... мамочка...
Шторы не задернуты. Темные пятна вещей и бледное сиянье шелкового покрывала. Постель стояла пустая. Никого, никого...
Киншоу подумал: поздно, ночь уже, а они не вернулись, они не вернутся, и миссис Боуленд ушла. Никого нет. Он оглянулся и увидел в зеркале свое отраженье, бледное, как в воде.
– Мамочка... мамочка... – Он знал, что никто ему не поможет, никого тут нет, и не мог остановиться, плакал и плакал.