– Зачем?
– Странный вопрос! Ручаюсь – если б с тобой такое стряслось и ты лежал бы в больнице один-одинешенек, тебя бы порадовал подарок от лучшего друга.
– Никакой мне Хупер не лучший друг.
– Ну ладно, допустим, ты его не так давно знаешь. Конечно, у вас, у мальчишек, на этот счет свои понятия! Но...
Киншоу вскочил. Он даже «Сложи картинку» скинул на пол.
– Слушай, да какой он мне друг, я ненавижу Хупера, я тебе сто раз говорил! Он как маленький, и он гад, я ненавижу его, лучше бы мне его в жизни не видеть, лучше б он умер!
Так и есть, она тут же ушла. Он опустился на корточки и стал собирать куски картона, внимательно, не спеша. В окно падал широкий сноп света. Немного погодя он бросил картинку и лег на спину в этот сноп. Он закрыл глаза, и солнце нагревало ему веки. Он думал: вот так хорошо, так хорошо...
Целую неделю они его не трогали. Шел дождь, а он делал модель спиральной горки из посеребренного картона. Она была как башня форта. Катались с нее шарики – кладешь сверху шарик, и он крутится – катится по винтовому спуску, пока не докатится донизу и не попадет в желоб. А там он выкатывается через такую дверцу на разводной мост, и мост поднимается. Наверху Киншоу вывесил флаг. Замечательная вышла модель и действовала отлично. Здорово, что он все смастерил сам. Миссис Боуленд поила его, кормила, иногда леденцы давала. Все было хорошо.
«Да нет, это глупости просто, – думала миссис Хелина Киншоу, – и, конечно, еще истерика после шока. Мало ли что он болтает. Расстраиваться не следует. Ему всего одиннадцать лет, и чего только он не пережил, это тоже надо учитывать. Не стоит огорчаться».
Мистер Джозеф Хупер сказал:
– Дети иногда сами не понимают, что говорят, – и она в душе поблагодарила его за твердость, за уверенный тон. А мистер Хупер подумал, в свою очередь: «Возможно, я еще кое на что гожусь, возможно, я кое в чем не так уж плохо разбираюсь. Я было совсем утратил веру в себя, а она меня приободрила, я ей должен быть очень признателен».
Он сказал:
– Не забывайте, у вас своя жизнь. Нельзя посвящать себя исключительно интересам сына. Вам надо и о себе подумать.
– Да, – сказала она, – да. – И она позволила себе немного разнежиться, предаться мечтам.
– Наши дети поладят, все будет хорошо, за детей нечего беспокоиться.
«Ну вот, – думала она, – я заменю Эдмунду мать, насколько возможно, я постараюсь не делать между ними разницы, мы заживем одной семьей». Она остановила машину возле торговых рядов и купила бумаги и карандашей и коробку домашних конфет.
Киншоу долго лежал на полу в гостиной, он ни о чем не думал, почти дремал. В доме стояла тишина. Сперва ему обидно было, что его бросают на миссис Боуленд. А теперь ничего, теперь он опять привык один. Зато никто не лезет.
Солнечный луч сместился, тепло и яркость уползли с лица. Он встал и начал разбирать сложенную картинку, очень осторожно. Кусочки он клал обратно в коробку. Игра была Хупера. Киншоу вошел к нему в комнату и взял ее, а теперь жалел, теперь он хотел поскорей отнести ее обратно, потому что Хупер догадается, если даже точно на то же место отнести – он все равно обязательно догадается. И дернуло же его войти к нему в комнату, что-то взять... Вот уж глупость. Он отнес коробку обратно.
Он спустился вниз и минутку постоял в холле. Слышно было, как миссис Боуленд на кухне чистит овощи. Киншоу побрел за дверь, по аллее, а потом налево, по тропке. Палила жара. Он поднял с земли палку и стал сбивать макушки купыря. Он думал: здорово, здорово, пусть бы так и осталось. Он успокоился. Ни про что страшное, про то, что будет, не хотелось думать. Над головой у него то взмывали, то ныряли, то белым, то черным мелькали ласточки.
В больнице Хупер, лежа с подвешенной ногой, играл в «Вверх и вниз» с миссис Хелиной Киншоу. Он думал: «Она каждый день сюда таскается, понимает, что так надо, его бросает, а ко мне ходит». И ему приятно было, хоть она ему не особенно нравилась.
Киншоу долго стоял у калитки и смотрел на вспаханное поле. Но там ничего не происходило, не на что смотреть. Да и чересчур жарко. Он решил зайти в церковь, в общем-то поэтому, а еще потому, что никогда в нее не заглядывал, а время все равно девать некуда.
Трава была тщательно выстрижена вокруг надгробий, живая изгородь тоже росла ровненько и аккуратно. Горгульи на башне разинули на него холодные каменные пасти. Киншоу высунул язык, задрал голову. Он не очень-то их испугался на дневном свету.
В церкви пахло так, будто туда ни разу, никогда не входил живой человек, воздух был сырой, затхлый и мертвый. Киншоу медленно пошел между скамьями. На налое в две стопки лежали псалтыри, от которых поотрывались где обложка, где корешок. Шаги Киншоу звенели на плитах, а потом заглохли на красном ковре у ограды алтаря.
Он подумал: тут церковь, тут бог, и Иисус, и дух святой. Он решился ступить на стертый каменный пол внутри алтаря. Дерево с обеих сторон пахнуло на него старостью и политурой. Он вспомнил, что думал и говорил про Хупера, как желал ему смерти. Что-то будет! Ему это отольется. Никогда не знаешь, что накликаешь. У него еще не сошли бородавки на левой руке.
Как подкошенный, он рухнул на колени и начал:
«О господи, я не хотел, нет, я хотел, но сейчас не хочу, можно, я все возьму обратно, как будто я ничего не сказал, не подумал, я больше не буду, и ты ничего мне за это не делай, пусть все не в счет, я больше не буду, и ты уж прости меня, господи».
Но вряд ли ему поверят, и ничего не изменится, Потому что он тогда не зря ведь так говорил про Хупера, он тогда этого хотел, он и сейчас этого хочет. Просто пустая церковь на него нагнала страху и белый мраморный ратник на своей гробнице в боковом приделе, вот он и встал на колени и врет. Да только без толку. Он пожелал Хуперу смерти, чтоб все лучше стало. И наказанье ему – что Хупер выжил и все по-прежнему, и это самое страшное. Теперь уж ясно, он боится Хупера больше всего на свете.
«Ну, пожалуйста, сделай только, чтоб ничего не случилось, чтоб все было хорошо, и я никогда, никогда ничего такого не буду хотеть, о господи...»
Коленки у него разболелись на жестком полу. Захотелось на солнышко.
– Чего это ты?
Киншоу Дернулся, оглянулся, поскорей поднялся с пола.
– За ограду нельзя заходить.
– Я ничего не трогал.
– Все равно. Сюда только священник заходит, а ты не священник.
– Да.
– Хочешь молиться, можешь вон там на колени стать.
Киншоу двинулся прочь. Он боялся даже подумать, что ему теперь будет, раз он зашел в церкви куда нельзя...
– А я знаю, ты кто.
Он торопился по проходу к дверям, но шаги преследовали его и голос. Его как будто застукали, ему стало стыдно за собственные мысли, будто он выкрикнул их вслух, на всю темную церковь.
Когда он открыл тяжелую дверь и вышел с паперти на солнце, две сороки вспорхнули с ворот и пролетели у него над головой. Сердце у него бухало.
– У тебя, что ли, язык отнялся?
Киншоу что-то промямлил и поддал ногой камешек На тропке. У того мальчишки лицо было темное, как ореховая скорлупа, и какое-то взрослое. Ресницы – гусиными лапками.
– Ты у Хуперов живешь.
– Живу. Ну и что?
– И в школу Эдмунда Хупера ходишь?
– Нет... то есть... нет.
– А в какую?
– Я в интернате.
– Ну, и он.
– Нет, мой – другое дело.
– Почему?
– Мой лучше. Мой в Уэльсе.
– И нравится тебе?
– Да. Нормально.
– А мне нет. Лучше каждый день ходить.
– Ну да?
– Меня отец с собой берет, мы в восемь утра выходим, дотуда миль четырнадцать будет. А все равно лучше.
Они шли по проселку. Киншоу нашел другую палку.
– Я про тебя все знаю.
– Ну да, откуда? Я тебя сроду не видел.
– А я тебя видел, сто раз. Ты в зеленой машине был.
– А... Это в маминой.
– И ее видел. У нее еще серьги висячие такие. Что на дороге делается, нам все видно.
Откуда – Киншоу подумал – откуда? Выходит, его знают, о нем судят, кругом глаза. Он промолчал.