Хупер взглянул на него холодно, он победил, и Киншоу это понял. Так что Хупер мог спокойно отвернуться и оставить эту тему,

Киншоу надеялся, что теперь наступит перемирие, что он завоевал право тут остаться. Когда ехал сюда, он собирался ладить с Хупером, он ладил почти со всеми, потому что так проще. Ссориться себе дороже, он всегда ужасно все переживал.

Но Хупер, кажется, собирался опять что-то выкинуть. Киншоу в жизни не встречал такой злости, она сбивала его с толку, и еще самоуверенность Хупера – он просто не знал, как себя с ним вести, и ему от этого было ужасно стыдно. Как когда в первый раз пошел в школу. Он тогда тоже не знал, как себя вести, и подсматривал, что делают другие.

Ему хотелось сказать: «Мне плохо тут, не хочу тут, хочу один, в своем доме, не в чужом, вечно мы живем по чужим домам. Но от меня ничего не зависит и придется остаться, значит, надо взять себя в руки». Он готов был терпеть и чуть не сказал Хуперу, что согласен его слушаться, признает его право на территорию. Но слова не складывались, даже в уме, все это были только неясные чувства, они набегали волнами. Он запутался.

Хупер смотрел на него через стол. То место на левой щеке, куда пришелся кулак Киншоу, вспухло и посинело. Хупер, хоть и ниже Киншоу, казался старше. Что-то такое было в походке, в глазах.

Хупер минутку подождал, потом не спеша вышел из комнаты. Но в дверях обернулся:

– Только не думай, что тебя тут ждали. Дом не твой.

Киншоу долго стоял, не двигаясь. Он думал: «У меня никого нет», Впереди ждало длинное лето. Скоро он заплакал, беззвучно, давясь слезами, и никак не мог перестать. Хотя ему нечего было сказать, да и кому говорить?

Наконец он перестал плакать. Вещи-то все равно надо вынуть и разложить. Мама его сюда привезла, она так волновалась, сказала: «Услышаны мои молитвы». Ему неудобно было, что она так говорит.

Он не спеша подошел к окну.

– Это теперь мое окно, – сказал он и захлопнул раму.

Повернувшись лицом к комнате, он вспомнил, что говорил Хупер про своего дедушку – что он умер здесь, в этой самой кровати. Киншоу и в голову не пришло усомниться в правдивости этих слов. Он старался не думать о том, как его будут мучить страхи.

– Эдмунд! Почему ты заперся? Открой, пожалуйста, дверь.

Эдмунд затаился, вертел карандаш в точилке и следил, как раскручивается стружка, будто из личинки вылупляется мотылек.

– Я же знаю, ты тут, не притворяйся.

Молчание.

– Эдмунд!

В конце концов ему пришлось открыть.

– Что ты тут делаешь, почему заперся? На мой взгляд, весьма странное поведение. Почему ты не идешь на воздух? Почему не покажешь Чарльзу Киншоу поселок?

К стене был прикреплен кнопками большой лист белой бумаги, исчирканный странными линиями, утыканный цветными точками, сбегавшимися в кучки. В углу значилось:

Зеленые – пехота Наполеона.

Синие – конница Наполеона.

Красные —

Джозеф Хупер посмотрел на карту. Он пришел явно некстати. Сын стоял, перекладывал точилку из руки в руку, выжидал.

– Да разве поля сражений такие, это же... – Он взмахнул рукой. Надо было говорить, чтобы не чувствовать себя незваным гостем в комнате собственного сына. Он думал: «Необходимо добиться близости, надо побеседовать с ним по душам, нас двое на свете». Аккуратненькая карта немыслимо его раздражала, и тут следовало сказать: «Пустяки и чушь этот твой чистенький, четкий план», следовало раскрыть ему глаза на правду, живописать людей, коней и кровь, смрад, грохот орудий, стоны раненых. Но слова застревали у него в горле. Эдмунд Хупер стоял надувшись и ждал, когда он уйдет.

– Где Чарльз Киншоу?

– Не знаю, он мне не докладывался.

– Но ты должен знать, Эдмунд, ты должен быть с ним вместе. Я не совсем доволен твоим поведением. Почему ты не с ним?

– Потому что я не знаю, где он.

– Не груби, пожалуйста.

Хупер вздохнул.

Джозеф Хупер думал: «Будь он постарше, я бы нашел на него управу, будь он постарше и немного другой – все можно было бы свалить на переходный возраст. Так я читал, по крайней мере. Но он еще ребенок, ему нет одиннадцати».

– Лучше пошел бы поискать его. И покажи ему комнаты, поселок и прочее. Постарайся, чтоб он чувствовал себя как дома. Для меня это важно. Да, он тут действительно дома.

– Так они, значит, остаются?

– На лето, конечно, остаются. И я думаю... – Но тут голос ему изменил. Не мог же он, в самом деле, объяснить сыну, насколько ему важно, чтобы все здесь понравилось миссис Хелине Киншоу.

Эдмунд Хупер подумал: «Какой папа старый. Лицо совсем худое».

– Я хочу, чтоб ты подружился с Чарльзом и с миссис Киншоу, конечно. Мне придется иногда допоздна задерживаться в Лондоне, иногда даже ночевать. А ты...

– Что?

– Ну, теперь тут миссис Киншоу и Чарльз, и все в порядке. Ты будешь не один.

Хупер отвернулся.

– Эдмунд, ты очень невежливо ведешь себя с нашим гостем.

– Ты же сам сказал, он тут дома. Выходит, какой же он гость?

«Наверно, надо бы его ударить, – думал Джозеф Хупер, – чтоб не смел разговаривать со мной в таком тоне, наверное, не следует ему все позволять, спускать дерзости. Не нравится мне его высокомерная мина. Необходимо себя с ним поставить». Но он знал, что ничего не выйдет. Он упустил момент, теперь поздно. «Да, – он думал, – избегал ошибок отца, а нагородил собственных».

Жена – та знала к нему подход и вот умерла и не оставила указаний. Все она виновата.

Он вышел из комнаты.

Хупер дотошно пририсовал еще два кружочка к их треугольному скопищу в правом углу карты. Он их закрашивал медленно, медленно, высунув кончик языка и бурно дыша на бумагу. Так рисуют только совсем маленькие дети. Потом он встал и пошел вниз.

– Пошли со мной.

– Куда?

– Увидишь.

Он нашел Киншоу в теплице. Тот тыкал палочкой в горшки с геранью. Было ужасно жарко.

– Пошли.

– А если я не хочу?

– Все равно пошли, папа велел. И не дубась по гераням, накроют – влетит.

– А я и не дубасил.

– Ничего подобного, я видел, и смотри – вон лепестки на полу валяются.

– Это они опадают. Сами.

Солнце сквозь стекло било в лицо Киншоу. Шея у него уже загорела, стала красная. Но в теплице ему понравилось. Пахло старыми, сухими листьями и краской, пузырившейся на сломанной зеленой скамейке под ярким лучом. И везде полно паутины. Сюда, наверное, никто не ходил.

Хупер ждал у открытой двери. Он знал, что Киншоу вряд ли посмеет его не послушаться.

– А, вдвоем отправились поместье осматривать. – И миссис Хелина Киншоу появилась в дверях. На лице у нее были написаны все те же оживленье и надежда, что и при въезде в «Уорингс». Все чудно, только бы не упустить своего счастья. То есть нам всем, конечно, будет очень-очень хорошо.

И пришлось им идти, и они поплелись из теплицы по тропе молча, друг за дружкой, под взглядом миссис Киншоу.

– Не думай, мне не больно надо тебя куда-то водить. Ну, я побежал, а ты догоняй.

– Зачем же домой? Я там уже все видел.

– Папа мне велел тебе все показать, ну, а я всегда слушаюсь папу, ясно? – Хупер состроил рожу и побежал в парадную дверь, через холл, по дубовой лестнице и потом, хлопая дверьми, по всем комнатам. Он барабанил на бегу: – Папина комната, эта для гостей, эта для сундуков, гостиная твоей матери... пошли на черный ход... это ванная, чулан, опять ванная... – топ-топ-топ, хлоп-хлоп-хлоп.

Потом Киншоу от него отстал. И сел на нижнюю ступеньку черного хода. Тут было очень холодно и темно.

Он думал: «Хорошо бы удрать от Хупера, найти бы ручей или лес. Только б удрать». Но он боялся один выходить за ворота.

Наверху чем-то грохотал Хупер. Потом вдруг появился на каменной лестнице у Киншоу над годовой.

– Тебе же сказано, догоняй.

– Ну и что? Я не обязан тебя слушаться.

– Я тебе дом показываю! – сказал Хупер важно.

– Дурак ты, больше ты никто.

Хупер стал медленно спускаться, осторожно переставлял ноги, на каждой ступеньке останавливался. Киншоу слышал, как он дышит. Он не оборачивался. Ноги Хупера, в синих джинсах, поравнялись с его шеей. Встали. Киншоу бы только руку протянуть, и он бы ему дал – вообще, схватил бы сзади за коленки, и полетел бы тот с лестницы вверх тормашками. Он сам пришел в ужас от своей мысли. И не шелохнулся.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: