Ночью он говорил: «Господи! Сделай так, чтоб мы не понравились мистеру Хуперу, пусть ему будет с нами плохо, пусть он нас прогонит. Хотя неизвестно, как будет на новом месте, может, даже хуже».
Он думал про школу. Там все было свое, там его знали – каким все хотели его видеть, таким он и стал. Там ему было спокойно. В первый день, когда приехали и машина остановилась у главного корпуса, он уже знал, что все будет отлично, лучше не надо. Другие плакали бледные, от взрослых ни на шаг. Он не плакал. Ему хотелось бежать внутрь, все обсмотреть, поглядеть, какие лица у тех, кто уже здесь живет, потрогать стены, и двери, и покрывало на новой кровати, понюхать новые запахи. Он дрожал от волнения, слушая хруст гравия под ногами, ему хотелось сказать маме: уходи, ну, уходи, пусть все поскорей начинается.
– Какой храбрый! – сказала чужая мама.
– О, разве у них поймешь! Все в себе. Ему же только семь, совсем клоп.
Миссис Хелина Киншоу сказала:
– Чарльз – очень сознательный мальчик. Хотя – ох, конечно, я и сама иногда сомневаюсь, правильно ли мы поступили, может, он еще маловат...
«Правильно, правильно»,– думал Киншоу, теребя нашивку на новой курточке. Все было отлично, лучше не надо. Хотя и вовсе не так, как он воображал.
На третью неделю семестра он заболел. Его поместили в отдельную комнату, и всем разрешали к нему приходить когда угодно, и ему давали книги, печенье и соки, какие захочет. Солнце светило на кровать. Он думал: как здорово, вот где хорошо! Когда он встал, его повели в квартиру директора, он смотрел телевизор и ел фрукты.
Домой он написал:
«Мне тут очень, очень нравится, мировая школа!»
– Какой храбрый малыш, – сказала миссис Хелина Киншоу и всплакнула над письмом.
В школе святого Винсента Киншоу сказал:
– Оставьте меня тут навсегда, насовсем.
Глава четвертая
Через неделю Киншоу нашел ту комнату. Хупер тогда уехал с отцом на один день в Лондон.
Она была наверху, в восточном крыле. Никто в ней не ночевал. Больше всего ему понравилось то, что она такая маленькая и что она, наверное, ни подо что специально не выделена. В ней было одно окно – оно выходило на поля, в сторону поселка. Было низкое кресло, мягкое, но без ручек, обитое линялой материей в цветочек, а прямо у окна – квадратный стол. Стол с ящиком и рядом голубой плетеный стул. У стены напротив стояла застекленная горка, и в ней разные куклы, целая толпа очень маленьких куколок, все дамы и все из обтянутых сукном проволочек, вроде прочисток для трубок, а на них вышиты лица. Платья, и кринолины, и вуали на куклах все выцвели, стали серыми, кофейными и соломенными, а лица почти совсем стерлись.
Киншоу открыл шкаф, по очереди вынимал каждую куклу и разглядывал. Он поднимал подолы, и внизу оказывались нижние юбки и панталончики, вышитые на черном сукне, в точности как лица. Куклы ему понравились, ему нравилось их трогать. Он выложил их на стол и на них смотрел.
Может, когда-то тут была детская, но вряд ли. Скорей сюда как попало составили со всего дома вещи, отслужившие свое. Он решил, что можно занять эту комнату, раз она с виду лишняя и ничья. Та, которую ему отвели, ему не нравилась, он ходил туда только спать. Он перенес на новое место конструктор, из которого можно собрать испанский галеон. В двери тут был замок, Хупер запирается, а чем он хуже? Так надежней.
Он любил быть один. Он привык. И так спокойней, от других не знаешь, чего ждать. Он никогда не тосковал по папе. Но тут оставалась уйма времени, и он не знал, что еще придумать, когда он кончит модель галеона. Утром пришла открытка от Деврё, из Норфолка:
«Мы каждый день на лодках. Погода хорошая. Здесь полно народу и мощные моторки. Скоро я все про них буду знать. Привет».
Вот бы поехать к Деврё. Его звали – миссис Деврё сама написала письмо; и еще звали, он чуть не поехал с Бротен-Смитом в Италию. Но они уже собирались в «Уорингс». И вообще мама сказала, что ей не по душе, чтоб он катался на лодке, ей не хочется, чтоб он ехал за границу, ей тяжело с ним разлучаться, потому что она по нему соскучилась. «Ты один у меня остался», – она сказала. Ему стало неудобно, и он отвернулся: он ненавидел, когда она так говорила.
Он знал, что Хупер старается выведать, куда он ходит. Но он ловчил, отделывался от него. Выжидал, когда Хупер пойдет в уборную, или врал, что его отец зовет или миссис Боуленд. А то бежал в другую сторону, петлял по коридорам, прятался по разным комнатам, сбивал Хупера со следа. Удивительно, но пока это сходило. Долго так продолжаться не могло.
Он знал, что просто он ненавидит Хупера. Раньше не бывало, чтоб он кого-то ненавидел, и от ненависти было горько во рту, он и не думал, что она такая горькая. Им объясняли, как дурно ненавидеть, но он даже почти не слушал, считал, что его это не касается. Ему, в общем, все нравились. Хотя, правда, Крап не нравился, но когда кто-то не нравится, это другое, это не то, что ненавидеть, и с Крапом у них потом все наладилось. А тут уже в первые дни он понял, что к Хуперу у него – ненависть. Он сам испугался, хотел, чтоб это прошло, и знал, что не пройдет никогда, не пройдет, пока он тут, в этом доме, с Хупером.
Он тогда подумал: «Может, я с ним и не останусь». И задумчиво приладил пластмассовый треугольник.
В поезде, по дороге из Лондона, Джозеф Хупер сказал:
– Надеюсь, у тебя хорошие отношения с Чарльзом Киншоу? Я что-то мало вижу вас вместе.
Хупер оторвался от «Чудища болотных топей».
– Я же не виноват, если он запирается.
– У себя?
– Где-то. В какой-то комнате. Я откуда знаю?
– Довольно странное поведение. И с какой, собственно, стати, зачем?
Хупер пожал плечами.
«Медленно, неумолимо двигалась вперед на гигантских лапах огромная тварь. От нее разило смрадом болот, и грязь на чешуйчатой коже отложилась еще со времен глубокой древности... Страшилище жаждало крови, и смерть, которую...»
– Вероятно, надо переговорить с его матерью...
Поезд катил мимо каких-то названий.
– Но вообще, я полагаю, он несколько дичится. Ты должен понять, Эдмунд, в подобной дружбе необходимы взаимные уступки. Надеюсь, ты сам в этом скоро убедишься. В конце концов, у него нет отца.
Хупер вскинул на него взгляд, вздернул брови.
Мистер Хупер кашлянул, отвернулся и заерзал на сиденье. Этого не следовало говорить, возможно, он еще помнит мать. Детская душа – потемки. Собственная непроницательность его огорчала. Он попытался по лицу сына угадать его мысли, но лицо не выражало ровным счетом ничего. Себя самого в таком возрасте он не помнил совершенно – помнил только, что ненавидел отца.
«Но я это преодолел, – подумал он, – и я же вполне нормален, кажется, со мной все в порядке. У меня не должно быть чувства вины. Эдмунд растет обычным здоровым мальчиком. Мне не в чем себя упрекнуть».
Некоторое время он провожал взглядом темнеющие дали, затем снова уткнулся в газету, совершенно утешенный. Он испытывал глубокое облегчение.
Эдмунд Хупер разглядывал собственный палец, придерживавший страницу комикса: сборки кожи и сухой шероховатый обвод ногтя. Интересно, как бы это выглядело, если был бы один сплошной плоский кусок, без пальцев. Странная штука – пальцы. Но без них просто не обойдешься. Удивительно. Под рукой у него были жуткие изображения Чудища топей.
Он думал: «Завтра выведу Киншоу на чистую воду, выжду, обойду все комнаты, все до единой». Его злило, что тот не дается в руки, проявляет самостоятельность. А ведь уже три недели тут.
И кто бы мог подумать, Киншоу был вовсе не из таких. Хупер прекрасно видел, что он не привык, чтоб его дразнили, не любили, отталкивали. Сперва, в самом начале, он уступал Хуперу, удивлялся, не хотел ссориться. Но живо сообразил, как за себя постоять.
Из-за истории с вороньим чучелом Хупер даже стал его уважать, правда, это как рукой сняло уже наутро, когда Киншоу полез в бутылку. А сейчас еще он взял манеру прятаться где-то в доме, какая-то неизвестная Хуперу комната стала крепостью Киншоу.