Не без тайной гордости он приказал взводным построить личный состав. Заурядная выучка наших воинов могла с учетом обстоятельств сойти за образцовую. Однако не выучка бросилась в глаза проверяющему, а действительно непривычная для свежего человека новация Саранчи. Вся рота, за исключением, понятно, офицеров и особо доверенных сержантов, была по-монашески подпоясана обрывками веревки.
Сраженный политотделец обошел строй с видом потерявшейся в городе поселковой собаки. В его арсенале взысканий, разносов и оргвыводов не было ничего подходящего к случаю. Он даже вряд ли смог бы назвать этот случай, ибо тривиальное “нарушение формы одежды” прозвучало бы слишком слабо. Когда кто-то закашлялся, политотделец вздрогнул и быстрее заперебирал ногами. Всем показалось, что сейчас он проскочит вдоль строя, выйдет за КПП и побредет дальше по России, как разочарованный в жизни схимник.
Но политотделец остановился. Потрогал бляху на ремне правофлангового сержанта. И просветлевшим взглядом сравнил звезду на бляхе со звездой на Саранче. Печать совпала с оттиском.
Политотделец без вдохновения досмотрел строевой балет и собрал наших офицеров в летней курилке под навесом. Разговор, стало быть, намечался неформальный и в меру должностных обязанностей политотдельца даже задушевный.
– Ну и как служится? – поинтересовался он, стараясь не глядеть на синяк Саранчи.
Офицеры ответили не по уставу, но дружно и буквально одним словом.
– Половину солдат пересажать – вторая половина, может, и будет служить, – резюмировал Саранча как старший по должности.
– Не в таких масштабах, – на всякий случай одернул его политотделец.
– Да я теоретически, – миролюбиво сказал Саранча.
Политотделец с явным усилием отвел глаза, снова было прилипшие к синяку на скуле ротного, и стал нас угощать лицензионными “Мальборо”, которые только появились тогда в Москве. Минуту-другую все ненапряженно молчали, смакуя новинку. Потом стали молчать напряженно.
– А правда, что Брежнев курит “Новость”? – завел светский разговор Саранча, и политотделец охотно подтвердил, что да, была у Генерального секретаря такая демократичная привычка, но сейчас по настоянию врачей он бросил курить, хотя и любит, чтобы кто-нибудь подымил рядом с ним именно “Новостью”.
Отвечая так Саранче, он и смотрел, естественно, на Саранчу, точнее, опять на проклятый синяк.
– Не обращайте внимания. Деды бились с земляками, а я разнимал, – благодушно пояснил ротный, попадая в самую боль.
Наша собранная с бору по сосенке рота на треть состояла из маленьких цепкоруких горцев. Они сбились в два землячества, на мой великодержавный взгляд совершенно неразличимых, и отняли ночную власть в казарме у солдатских дедов. Прежняя дедовщина показалась многим образцом справедливости. Молодой чистит деду сапоги, получает затрещины и отдает продуктовые посылки из дому. Потом сам становится дедом и заставляет чистить себе сапоги, раздает затрещины и отымает посылки.
Таким образом, за два года службы дебет сапог, затрещин и посылок выравнивается с кредитом. Другое дело, когда казарму подминают под себя не деды, а земляки.
Никакая выслуга лет не сделает славянина лицом необходимой в данном случае национальности, и все два года он живет в полдыхания.
Услышав признание Саранчи, политотделец бросил затравленный взгляд поверх бетонного забора части. Над забором как одинокий зуб торчала девятиэтажка нашей общаги, а за нею – верхушки сосен, манившие спрятаться и заблудиться.
В этот момент я вдруг понял, почему синяк Саранчи действовал на политотдельца столь гипнотически. Синяк был для него такой же гибельный, как пропасть под ногами. Всякому известно, что в пропасть смотреть нельзя – закружится голова и сорвешься. Но ведь так и тянет заглянуть.
Дурак вроде нашего майора Замараева немедля кинулся бы харчить Саранчу. Но политотделец оказался тертый. Инстинкт самосохранения шептал ему умереть, уснуть и видеть сны о роте старшего лейтенанта Саранчи, где нет так называемых неуставных отношений, ибо их не должно быть в Советской армии. Хотя, конечно, не без отдельных проявлений. Отдельные проявления даже необходимы, чтобы проверяющим было на что указывать. Но массовых проявлений. Таких, что командир получает солдатской бляхой по морде, отбирает у роты ремни и вдобавок не моргнув глазом говорит о землячестве, задевая не существующий не только в армии, но и в стране национальный вопрос. Таких проявлений в роте нет! Саранча и прочие должны это твердо усвоить. Иначе грозит скандал в масштабах никак не меньше чем военного округа. Шлейф проверок, накачек и задержек очередных званий захлестнет массу ни в чем не повинных людей, которые знать не знают какого-то мелкого Саранчу. Зато политотдельца они знают. И будут всю оставшуюся жизнь глодать его за свои неудачи – если, разумеется, сейчас же не замять скандал.
Политотделец с ненавистью посмотрел на заварившего эту кашу Замараева. А тот не спускал плотоядного взгляда с Саранчи. Казалось, он вот-вот почешет ротного за ухом и скажет что-нибудь успокаивающее, что говорят поросенку перед тем, как всадить ему под лопатку нож.
– Все-таки не может быть, чтобы Брежнев курил “Новость”, – безмятежно заметил Саранча, затягиваясь политотдельской “Мальборо”. – Ему, наверное, специальные делают.
– Вы там подготовьте мне копии политдонесений, – сказал политотделец Замараеву, явно стараясь убрать его с глаз.
Майор, кажется, единственный этого не понял. Козырнул, пошел к себе.
– Тяжело, согласен, – вздохнул политотделец, теперь уже открыто глядя на синяк Саранчи. – А вот мой отец командовал в войну штрафной ротой и не жаловался.
– Так я и не жалуюсь, – отметил Саранча, налегая на “я”, дескать, жалобщик известен.
– А как замполит? Справляется? – доверительно понизил голос политотделец.
– У нас ему тесновато, – иронически заявил Саранча. – Ну что это: майор – и всего-навсего на роте. Взяли бы вы его к себе в политотдел, а?
– Мест нет, – отрезал политотделец сухо, как гостиничный администратор. – Но, может, куда-нибудь на батальон его… Раз ему тесновато на роте.
– Тесновато, тесновато, – поддакнул Саранча и, обнаглев, намекнул: – А вот отец ваш в каком звании командовал ротой? Я так один раз уже был капитаном.
Осторожный политотделец смолчал.
И тут на дальнем краю плаца показался злосчастный майор Замараев. Прячась за фанерными щитами с “отданием чести стоя и в движении” и прочими познавательными изображениями, он бочком семенил из своего крыла к центральному входу в штаб, где, напомню, был ближайший работающий унитаз.
– Товарищ майор! – гаркнул Саранча, невольно потирая руки. – Вас товарищ из политотдела…
И Замараев, военная косточка, механически повернул к нам.
В руках у майора были не политдонесения, за которыми посылал его проверяющий.
Политдонесения не заворачивают комом в газеты и с них не капает. Видимо, неизвестный злоумышленник воспользовался моментом, когда майор ездил на станцию за политотдельцем – утреннюю-то порцию дерьма он уже вынес.
Замараев двигался рывками, выпучив глаза, как будто его вываживали на леске с неимоверной глубины. С каждым шагом становилось все невозможнее извиниться и бежать со своими газетами в сортир – и невозможнее подойти с ними к проверяющему.
По газетам расползались мокрые пятна. Замараев остановился от нас шагах в пяти, иззелена-бледный. Вонь прошла эти пять шагов самостоятельно, как волна, поднятая бултыхнувшимся в омут утопленником.
– Товарищ из политотдела интересуется, – сказал Саранча, указывая на проверяющего, который действительно не без интереса косился на майоров сверток и беспокойно принюхивался, – вам что, товарищ майор, опять солдаты на стол насрали?
Воцарилась такая совершенная тишина, что стало слышно мух, дерущихся над свертком.
У майора плаксиво задрожали губы. Он повернулся кругом и, по-строевому рубя шаг, затопал прочь. Кто-то из молодых взводных романтически предположил, что майор идет стреляться. Но этот вопрос не стали даже обсуждать, потому что наши пистолеты хранились в оружейке.