На рассвете, когда истомленные самовольщики волоклись в казарму, их ничего не стоило собирать пучками, как морковку. Однако шнырять за ними по кустам уже не имело смысла; офицер просто садился к дневальному на тумбочку и поджидал возвращавшихся.
Благонравова мы ловили под утро, перемалывая обычную тему: зря мы это, сам придет, ему деваться некуда. Хотя знали, что да, деваться некуда, но сам он в часть не вернется. Потому что маршальский экс-племянник украл из медпункта коробку промедола. Наказал меня.
Майской ночью тысяча девятьсот восьмидесятого года патруль в составе трех человек выдвинулся в район Пробковой рощи на ближайших подступах к санаторию.
Старшим я назначил себя, а еще в патруль входили пьющий прапорщик Нилин, который объявил Благонравову газават за свой обиженный “Запорожец”, и Аскеров, удивительный во многих отношениях рядовой. Аскеров страдал ночным недержанием и служить по-настоящему не служил, а лечился и проходил комиссии. Солдаты уважали его как сачка редкой стойкости, ибо вдохновленные аскеровским примером симулянты ломались уже на первом, неофициальном этапе лечения: после земляных работ или ста кругов бегом по плацу все спали как убитые, один Аскеров педантично мочился в постель.
Был тот серый час, когда ночь готовится родить солнце и, уложив спать безалаберных соловьев, омывает росами каждую былинку. Пробовали голоса птицы не установленных систем. Из-под ног кузнечиками стреляли пробки, главным образом от портвейна. Пустых бутылок практически не попадалось – за ними устраивали тихую охоту алкаши. Одного удивительный рядовой сумел выследить по сбитой с кустов росе, шуганул, и красноносый умчался, дребезжа своей подскакивающей на корнях тележкой.
– Ты как моя младшая, – заметил Нилин. – Ни одной кошки не пропустит, чтоб за хвост не дернуть.
Разгоряченный погоней Аскеров заклекотал что-то на своем языке. Как и все солдаты, он считал долгом оберегать от чужаков заповедную зону санатория.
– Ты по-русски говори, – посоветовал Нилин и для полной ясности развил мысль: – Когда говоришь по-русски, люди тебя понимают. А по-чучмекски тебя ж никто не поймет!
– Шовинист, – употребил Аскеров редкое в ту пору слово.
– А вот почистишь сортиры и узнаешь, кто здесь шовинист, а кто товарищ прапорщик, – неоригинально парировал Нилин.
Удивительный рядовой оценил серьезность угрозы и на всякий случай сообщил:
– Моя по-русски не понимай.
Для посвященных это была шутка, и мы посмеялись.
– Как работать, так они не понимай, а с девками насчет посношаться понимай лучше наших, – сказал Нилин, который имел слабость объяснять очевидные вещи.
Подошли к забору санатория, носившему следы неспешной средневековой осады с рытьем подкопов и применением стенобитных орудий. Прошлым летом вражеская администрация опустилась до того, что бросала в подкопы битое стекло, и у меня в медпункте лежали два солдатика с серьезными порезами. Удивительный рядовой показал нам с Нилиным новинку сезона: привязанный к вершине дерева кусок веревки.
На дерево взбирались, пока оно не перегибалось через забор, а потом спускались по веревке на санаторную землю.
– Полезем? – спросил я.
Нилин и Аскеров молча закурили, и я понял, что какую-то сморозил глупость.
Как и всякое фискальное дело, ночная ловля самовольщиков воспитала и своих любителей, и своих утомленных собственным совершенством профессионалов. Пьющий Нилин, к примеру, набивался в патрули, чтобы отобрать бутылку-другую, после чего терял к задержанным всякий интерес и, поснимав с них ремни, отправлял в полк своим ходом. Утром Нилин предъявлял эти ремни, как скальпы; с внутренней стороны солдаты писали на них свои фамилии, так что путаница исключалась.
А в общем, ловить солдат можно было бесконечно, как обирать колорадских жуков с картошки. Я отлынивал от этих забав, охотницких тонкостей не запомнил, и пришлось звать в егеря Нилина. Чтобы подогреть жажду мести за оскорбленный “Запорожец”, я налил ему водки, соврав, что это разведенный спирт, иначе уронил бы в глазах прапорщика авторитет своей профессии: покупающий водку доктор все равно что покупающий масло повар.
Консультантом с другой стороны выступал записной самовольщик Аскеров. Я тогда не понимал, из каких соображений удивительный рядовой вызвался идти с нами. Думал, щепетильный Аскеров опасается, как бы я не заподозрил его в краже промедола.
Нилин сидел на пропитавшейся росою доске, то и дело запуская руку за спину и скребя зад под отсыревшими брюками. Аскеров сидел на корточках и от сырости не страдал. Нилин курил “Приму” по четырнадцать копеек за пачку, Аскеров – дорогущий “Космос” по шестьдесят. Оба поглядывали на часы, что еще сильнее ранило нилинское чувство справедливости: у него была “Победа”, у Аскерова – какая-то редкая тогда электронная дрянь.
– Интересно получается, Аскер: сейчас, считай, ночь, а ты не ссышься, – заметил Нилин, чтобы подчеркнуть, кто есть кто.
– Я только во сне, – хладнокровно пояснил Аскеров.
– А если, к примеру, спишь днем – тоже?
Удивительный рядовой подумал и угостил Нилина сигаретой.
– Вот лет тридцать назад хрен бы ты сидел с прапорщиком и курил “Космос”, – заявил Нилин.
– Меня не было, “Космоса” не было, прапорщиков не было,- согласился удивительный рядовой.
– Старшины были. Главное, к погонам относились по-другому. Если ты рядовой, а я, к примеру, старшина, ты б передо мной тянулся, как жираф за ананасом.
Удивительный рядовой попытался представить себе эту картину и сказал:
– Не знаю, у нас не растет.
– Эх, людишки! – вздохнул Нилин и процитировал похабно-философский стишок про то, что раньше были времена, а теперь – мгновения.
Чтобы вернуть прапорщику веру в людей, я отвел его в кусты и дал хлебнуть из фляжки.
Рассвело вдруг; прибавилось красок и, как это бывает в незлом утреннем свете, заиграли всякие мелочи, эти, знаете, росинки с перевернутым в них крошечным лесом, крепкие вороненые муравьи, трепещущие пленочки бересты. На мне висело десять ампул украденного промедола, и я не онемел перед красотами натуры. Я оторвал от фляжки присосавшегося Нилина, глотнул сам и попытался вспомнить, как звали того римского императора, который послал всю империю и удалился от дел выращивать капусту.
Аскеров нашел пролом в заборе. Санаторные блюстители, понятно, заколотили его досками, но кое-как, щели остались, и мы припали к ним, как подростки на задах женской бани. Удивительный рядовой, которому было что вспомнить, непроизвольно облизывался и рыл землю подкованным копытом. Нилин поглядывал в свою щелку, гоняя по губе размокший от слюней окурок и тычась этим окурком в забор; пепел сыпался ему на форменный галстук. Я чувствовал себя экскурсантом на развалинах гарема. Разврата в щелку не наблюдалось, но сердце взлетело и трепыхалось в висках.
Посторонний человек и в бинокль не усмотрел бы за забором самомалейшего намека на эротику. Но то посторонний, а у нас в полку одних только названий этой географической точки порока бытовало четыре: “сана-” в “санатории” подменялось основными матерными корнями. А чем больше в языке синонимов для одного понятия, тем, как известно, важнее место этого понятия в данной культуре. Да если бы хоть десятая часть повальной увлеченности…торием перепадала военной службе, у нас каждый солдат стал бы отличником боевой и политической подготовки.
Разбитые фонари вдоль…торных дорожек шептали нам о темноте, под покровом коей поколения солдат лапали поколения текстильщиц. Наши взгляды без труда проникали под шаровары установленных для благоустройства гипсовых физкультурниц, наделяя гипс теплотою и трепетом плоти. Выкрашенный серебрянкой какой-то неглавный вождь в шинели – значит, свой – широким жестом приглашал нас в облезлые корпуса…тория.
Особенно приятно было, что вождь целит рукой указующей не куда-нибудь в горние вершины коммунизма, а в окна второго этажа, мол, не зарывайтесь, ребята: вот по сих пор лазайте, а выше нельзя, навернетесь. Про окна я не говорю. Молчу про тусклые. Офицеру хода туда не было, но кто, как не я, откачивал витаминами и глюкозой внутривенно солдатиков, перетрудившихся за этими окнами?!