Злобин сидел на пластмассовом стульчике под зеленым зонтиком «Крошки-картошки». Зонтик то и дело угрожающе кренился от ветра и от мороси не спасал.
Чинуше из ХОЗУ с подачи Злобина хвост накрутили, мышь серая клятвенно побожился привести квартиру в божеский вид и завести мебель. Клизму со скипидаром вставлял лично начальник Злобина — надо думать, после процедуры в голове у чинуши прояснилось.
Но ноги не шли в казенно-безликий уют, поджидавший его на Масловке. Как всегда в трудные дни, когда жизнь казалась с овчинку, хотелось прийти домой, в мир любви и заботы. Лечь и с полчаса не шевелиться, ощущая, как из тебя медленно, словно дурная кровь, вытекает вся гадость, которой пропитался за день. И встать, словно воскрес, чтобы жить дальше, храня этот маленький, тобой созданный и вверенный твоим заботам мир.
Картошка оказалась вовсе не той, что до одури захотелось Злобину, той, из детства: печенной на костре, пахнущей дымом и с непередаваемо вкусной корочкой, от которой углем перемазаны губы и пальцы, а если еще макнуть в крупную соль помидор, только что сорванный и еще холодный от росы, то и в раю лучше не накормят.
Фирменная картошка, которую пекли, завернув в фольгу, была прелой и безвкусной. Не спас даже острый корейский салат, который тут называли наполнителем.
Злобин вяло ковырял распоротое вилкой нутро картошки. Аппетита не было абсолютно, ел, лишь бы наполнить желудок.
Две продавщицы поглядывали на единственного посетителя с извечной женской тоской. Вроде и приличный мужчина, не пьяный, а жует абы что на улице, как обнищавший холостяк. Время позднее, сыро и неуютно, а он все сидит и никуда не торопится. Или идти некуда?
Напротив, в кафе «Пенальти», набирала обороты ночная жизнь. Иномарки выстроились вдоль окон, покорно ждали седоков, как кони у коновязи. За цветными стеклами мелькали световые пятна. Музыка, взвинченная и бурлящая, как обезумевшая река, билась в стекла и через распахнутые двери вырывалась на притихшую под дождем улицу.
Вдруг без всякого перехода сменили пластинку. Казачий хор затянул:
Песня поплыла плавно и неудержимо, как грозовые облака над степью.
Сердце так заныло, что Злобин невольно зажмурился.
Городская муторная, мельтешащая жизнь не вытравила в нем степняка. Всегда знал: внутри живет вольный казачий дух, есть внутри стержень, выкованный не одним поколением свободных до истовости и преданных до смерти людей, выкованный и закаленный студеным степным ветром и горячей кровью. Стержень этот, как дедовскую шашку, не согнуть, не сломать, можно только затупить, выщербить ударом, но и после этого она останется тем, чем создана — символом вольности и служения не за страх, а за совесть.
Он любил казачьи песни всем сердцем. Кто бы их ни исполнял, хоть Розенбаум, хоть ансамбль песни и пляски армии. Потому что ничем из них не вытравить воли. И сейчас, слушая песню в популярной обработке, пополам спетую казаками и рокерами, он сердцем и душой оказался там, где чувствуется степной простор, да слышится неспешный бег коня, да солнце в глаза, да ветер в лицо. Слушал, и видилось, что едет по жнивью в самый полдень и степной орел плещется в мареве над головой. Как же это хорошо, господи, — осматривать несуетным хозяйским взглядом землю, которую так любо-дорого, поплевав на мозоли, пахать до седьмого пота или, рванув шашку из ножен, кропить кровушкой, своей да чужой.
Злобин затряс головой, стараясь отогнать видение. Фонари расплылись в глазах, подернулись лучистой пленкой. Он стер с век выступившую влагу. — Что-то ты совсем расчувствовался, — смущенно пробормотал он сам себе.
Из соседнего магазинчика вышел капитан милиции. Не торопясь подошел к тонару «Крошки-картошки», пошептался с продавщицами. Женщины в фирменных зеленых передниках и желтых майках наперебой стали что-то объяснять капитану, бросая взгляды на Злобина.
Капитан поправил фуражку и через проход в низком заборчике прошел к Злобину.
Оказался он пожилым, крепко побитым жизнью и успевшим от нее устать. Лицо простонародное, морщинистое, серое. Чувствовалось, что ночная вахта в магазине для него уже не приработок, а каторга.
— Добрый вечер, — неофициально поздоровался капитан. — Что-то случилось? Я смотрю, лица на вас нет. Думаю, может, грабанули.
— Нет, капитан, все в порядке. — Злобин постарался улыбнуться. — На работе неприятности.
— А я подумал, с семьей.
«У кого что болит, тот о том и говорит», — вспомнилась Злобину детская присказка, кратко и точно излагающая все вымученное учение Фрейда.
— С семьей, слава богу, порядок. — «Черт, не звонил который день. Как приду, надо… Время позднее. Но ждут же наверняка». Злобин дал себе слово, оказавшись в квартире, первым делом позвонить семье.
— Так и иди домой, чего мокнуть. Ждут же, наверное, волнуются.
— Семья в Калининграде, — вздохнул Злобин.
— Тогда документики, пожалуйста. Злобин показал удостоверение.
— Извините. Если что, я рядом.
— Не беспокойся, капитан. Я домой пойду. На Масловку, здесь недалеко.
Злобин взял с соседнего стула папку. Компромат пока пристроить было некуда, хоть по совету Решетникова заклеивай под обои.
В Петровском парке влажная темнота окутала стволы деревьев. Странно, но в сотне метров от шумного шоссе по-настоящему пахло осенним лесом. Будто, свернув со света в сумрак, окунулся в другой мир, первозданный, дикий.
Злобин остановился. Полной грудью вздохнул прелую свежесть.
Вокруг разлилась вязкая тишина, затопив парк до верхушек деревьев. Через нее с трудом пробивался шум несущихся по Ленинградскому шоссе машин. Ни звука. Лишь гулко шлепали капли о полегшую листву.
Слева сквозь редкие кроны ярким золотом вспыхнул крест на макушке церкви.
Злобин поднял руку, готовясь перекреститься.
— Андрей Ильич, — раздался голос со скамейки, едва видимой в тени деревьев.
Прошуршали мокрые листья под легкими шагами. Под размытый свет фонаря вышла женщина.
— Юлия? — узнал ее Злобин.
Варавина подошла вплотную, заглянула в лицо.
— Доброй ночи, Андрей Ильич.
— Что вы тут делаете?
— Скажу, что жду вас, — не поверите. — Она слабо улыбнулась. — Просто сижу. Скоро выступать в «Пенальти», а душа не лежит. Вот и вышла погулять. Хорошо здесь. Место какое-то особенное.
Злобин поверх ее головы обшарил взглядом подступы к освещенной аллее. В кустах, плотной непрозрачной массой обступивших аллею, казалось, затаилось что-то хладнокровное, беспощадное.
— Вы домой идете? — Юлия стянула перчатку, провела ладонью по влажным от мороси волосам.
— Да. Живу здесь недалеко. Пока, — поправил сам себя Злобин.
— Я тоже — пока. — Глаза Юлии блестели двумя иссиня-черными антрацитами. — На днях уеду. Скорее всего навсегда.
— Вам пока нельзя уезжать, Юлия. Следствие официально не завершено. Суд еще предстоит.
— Без меня разберутся, — махнула рукой Юлия. — Самсонов деньги перевел в детдом, теперь я никому ничего не должна.
— И куда собрались? — спросил Злобин.
— В Индию.
— Придется взять с вас подписку о невыезде, — с улыбкой сказал Злобин.
Он невольно отстранился. Близость к ее телу уже начала сказываться, Злобин почувствовал, что кровь упругими толчками побежала по венам и забарабанила в виски. Несмотря на сырость, вдруг стало жарко, до горящих щек, как при простуде.
Где-то в темноте под деревьями глухо треснула гнилая ветка. На Злобина сразу же словно сквозняком подуло. Он вдруг осознал, что стоит на свету, посреди асфальтовой аллеи как мишень. Только слепой не завалит. А бывший спецназовец — легко.
Он потянул Юлию к скамейке, в тень. Она покорно пошла следом, грациозно перепрыгивая через мелкие лужи.