Как и во времена моего счастья, люди считают меня богом; они продолжают наделять меня этим званием, даже когда приносят небесам жертвы во имя восстановления августейшего здоровья. Я уже говорил тебе, в силу каких причин эта столь благотворная вера не кажется мне безрассудной. Слепая старуха пришла в Рим из Паннонии пешком; такое изнурительное путешествие она предприняла для того, чтобы просить меня притронуться пальцем к ее угасшим зрачкам; под моею рукой старуха вновь обрела зрение, как она того и ожидала; это чудо объясняется ее верой в императора-бога. Произошли и другие чудесные исцеления; больные говорят, что я являлся им в сновидениях; так паломники Эпидавра видят во сне Эскулапа, люди просыпаются исцеленными или, во всяком случае, чувствуют, что недуг отступил188. Противоречие между моими способностями чудотворца и моей собственной болезнью вовсе не кажется мне смешным; я с полной серьезностью принимаю эти новые, дарованные мне права. Слепая старуха, которая шла к императору из глубин варварской провинции, стала для меня тем же, чем некогда был таррагонский раб: символом населяющих империю племен, которыми я управлял и которым я служил. Их безграничное доверие – плата за двадцать лет моих трудов, которые к тому же не всегда были мне неприятны. Недавно Флегонт прочитал мне сочинение одного александрийского еврея, где мне тоже приписываются сверхчеловеческие свойства; без малейшей иронии воспринял я этот образ седовласого монарха, которого люди встречают на всех земных дорогах и который открывает сокровища недр, пробуждает плодородие почвы, насаждает всюду процветание и мир; это образ человека, посвященного в тайны богов, человека, восстановившего святые места всех народов и племен, образ знатока магических искусств, образ ясновидца, который вознес на небеса земного ребенка. Восторженный еврей, должно быть, понял меня куда лучше, чем большинство наших сенаторов и проконсулов; наш бывший противник дополняет Арриана; я рад, что становлюсь наконец в чьих-то глазах тем, кем я всегда мечтал быть. И этой удачей я обязан ничтожнейшим обстоятельствам. Стоящие у порога старость и смерть придают моему престижу новое величие: люди с благоговением расступаются на моем пути; они больше не сравнивают меня, как прежде, с лучезарным и безмятежным Зевсом, они сравнивают меня теперь с Марсом Шествующим, богом долгих походов и строжайшей дисциплины, сравнивают со степенным Нумой189, вдохновленным богами; мое бледное осунувшееся лицо, неподвижные глаза, длинное, скованное постоянным напряжением тело напоминают им в последнее время Плутона, бога теней. Лишь несколько самых близких, самых испытанных, самых дорогих моему сердцу друзей избежали этой ужасной заразы – трепетного почитания. Молодой адвокат Фронтон, юрист с большим будущим, который наверняка станет одним из добрых советчиков твоего правления, пришел обсудить со мной текст ходатайства, с которым ему предстоит обратиться к Сенату; его голос дрожал; я прочел в его глазах все то же благоговение, смешанное со страхом. Мирные радости человеческой дружбы больше не для меня – люди меня обожают, люди слишком боготворят меня, чтобы меня любить.
Мне выпала на долю удача, сходная с той, какая иногда выпадает садовникам: все, что я пытался внедрить в человеческое воображение, пустило в нем корни. Культ Антиноя представлялся самым безумным из моих деяний, он был вышедшей из берегов скорбью, касавшейся меня одного. Но наша эпоха неистово жаждет богов; она отдает предпочтение культам самых пылких и самых печальных из них – тех, что умеют подмешивать к вину жизни толику горького меда загробного мира. В Дельфах мальчик стал Гермесом, охранителем порога, хозяином темных переходов, ведущих в царство теней. Элевсин, где некогда возраст и чужеземное происхождение не позволили ему приобщиться к таинствам вместе со мной, сделал из него юного Вакха своих мистерий, князя тех областей, что пролегают между чувствами и душой; Аркадия, страна его предков, ставит его в один ряд с Дианой и Паном – божествами лесов; крестьяне Тибура уподобляют его сладостному Аристею, царю пчел. В Азии суеверные люди видят в нем своих нежных и хрупких богов, разбиваемых осенним ненастьем, пожираемых летней жарой. У рубежей варварских стран спутник моих путешествий и охот принял облик Фракийского всадника, таинственного незнакомца, который гарцует в лесной чаще при свете луны и уносит в складках плаща человеческие души. Все это могло быть и всего лишь наростом на официальной религии, лестью народов или подлым стремленьем жрецов получить побольше денег. Но юный лик от меня ускользает; он идет навстречу упованиям простых сердец; словно повинуясь некоей удивительной перестройке, коренящейся в самой природе вещей, прелестный печальный эфеб стал в глазах народного благочестия опорой немощных и бедных, утешителем мертвых детей. Вифинские монеты с выбитым на них профилем пятнадцатилетнего мальчика, с его развевающимися кудрями, с его изумленной и доверчивой улыбкой, которую он так недолго хранил, вешают на шею новорожденным в виде амулета; их прибивают к детским могилам на деревенских кладбищах. Прежде, когда я думал о собственной смерти – как думает о ней корабельщик, нисколько не заботящийся о самом себе, но дрожащий за своих пассажиров и за доверенный ему груз, – я с горечью говорил себе, что груз моих воспоминаний канет в пучину забвения вместе со мной; мне казалось, что юному существу, бережно забальзамированному в глубине моей памяти, грозит вторичная гибель. Потом этот вполне оправданный страх понемногу улегся; мне удалось в меру сил возместить эту раннюю смерть; его отражение, образ, далекое эхо еще несколько веков продержатся на поверхности; достигнуть большего по части бессмертия трудно.
Я вновь повидал Фида Аквилу, губернатора Антинополя, когда он уезжал к местам своей новой службы – в Сармизегетузу. Он рассказал мне о ежегодных обрядах, совершаемых на берегу Нила в честь почившего бога, о паломниках, тысячами прибывающих из северных и южных областей, о приношениях зерном и пивом, о молебствиях; раз в три года в Антинополе, а также в Александрии, Мантинее и дорогих моему сердцу Афинах проводятся посвященные ему памятные игры. Они должны состояться и нынешней осенью, но до девятого возвращения месяца Атира я дожить не надеюсь. Тем более важно, чтобы все детали этих торжеств были тщательно продуманы. Оракул покойного действует в тайном зале фараонова храма, восстановленного моими заботами; жрецы ежедневно дают несколько сот заранее подготовленных ответов на вопросы, продиктованные надеждой или тревогой. Меня упрекали в том, что многие из ответов составил я сам. Я отнюдь не желал этим выказать неуважение к моему богу или отсутствие сострадания к жене солдата, которая спрашивает, вернется ли живым из палестинского гарнизона муж, к жаждущему облегченья больному, к купцу, чьи корабли носятся по волнам Красного моря, к супружеской чете, мечтающей о рождении сына. Нет, эти ответы были лишь продолжением тех буквенных загадок и стихотворных шарад, в которые мы с ним иногда любили играть. Людей удивляет также, что здесь, на Вилле, вокруг Канопской молельни, где культ Антиноя отправляется на египетский лад, я установил увеселительные павильоны, вроде тех, какими славится пригород Александрии, именуемый Канопой; этими развлечениями и забавами я потчую своих гостей, а иногда и сам принимаю в них участие. Антиною при жизни все это было знакомо. Да человек и не может жить, замкнувшись на долгие годы в одной-единственной мысли, полностью отвергая естественные привычки и требования повседневности.
Я выполнял все советы. Я ждал, иногда молился. Audivi voces divinas… (Я слышал божественные голоса)* Глупая Юлия Бальбилла верила, что слышит на рассвете таинственный голос Мемнона; я же прислушивался к шорохам ночи. Я умастил себя медом и розовым маслом, притягательными для теней; я приготовил миску с молоком, пригоршню соли и каплю крови – все, что было поддержкой прежнему существованию этих умерших. Я распростерся на мраморном полу в малом храме; мерцание звезд проникало сквозь щели, прорезанные в стене, отбрасывая то тут, то там слабые отсветы, похожие во тьме на тревожные огоньки. Мне вспомнились приказания, которые жрецы шептали на ухо мертвецу, линия его пути, начертанная на могиле: И он узнает дорогу… И охраняющие порог дозволят ему пройти… И он войдет и обойдет вокруг тех, кто любит его и будет любить тысячи тысяч дней… Время от времени мне чудилось, будто я ощущаю чье-то касание, легкое, как движенье ресниц, теплое, как ладонь. И тень Патрокла появляется рядом с Ахиллом… Мне никогда не узнать, не исходила ли эта теплота, эта нежность из глубины меня самого, не была ли она последним порывом человека, борющегося с одиночеством и холодом ночи. Но вопрос, которым мы нередко задаемся, когда наши любимые еще живы, ныне перестает меня занимать, мне все равно, откуда приходят вызванные мной привидения: из истоков моей собственной памяти или из истоков иного мира. Моя душа, если я таковой обладаю, состоит из той же субстанции, что и призраки; мое тело с распухшими руками и мертвенно-синими ногтями – эта полуразложившаяся масса, это вместилище недугов, желаний и грез – вряд ли более прочно и материально, чем тень. От мертвых я отличаюсь лишь тем, что мне предстоит задыхаться еще несколько мгновений. Во всяком случае, Антиной и Плотина не менее реальны, чем я.