Параллельно работал наш герой — Владимир-Зеэв Жаботинский. Многим казалось — по аналогии — что он человек той же плеяды (неслучайно его обзывали «фашистом»). Он возвышался умением анализировать факты, предвидел парадоксальность поворотов истории. Умел внушать преклонение всем, кто в него поверил. Один из самых талантливых и мужественных его учеников однажды предложил партии ввести в иврит новое слово, специально пришпиленное к Жабо… «Дуче» — вот оно, слово… (Добавлю в скобках, что самое новизну явления подчеркивал филологический факт — в итальянском языке похожего термина земляки Муссолини не нашли, его пришлось заимствовать из латыни. В иврите оно так и не привилось.)
Фантастическую журналистскую популярность Жаботинского-журналиста довольно верно объяснили в «Ревю де Женев»:
«Владение словом у Жаботинского идёт от владения мыслью. Его ясные и точные фразы полны сдержанной силы. Он восстанавливает утраченное значение терминов, он цитирует факты и делает из них выводы» (I, 156).
Конечно, неизбежно возникает сравнение с Лениным, внушавшим своим соратникам (а через них — современникам), что — «он управлял теченьем мысли, и только потому страной» (Б. Пастернак). Разница между двумя выдающимися деятелями, видимо, заключалась в том, что для Ленина аксиомы, которые он изначально выбрал для себя и от которых неутомимо и бесстрашно отталкивался, управляя мыслью, выглядели сродни религиозным заповедям — они написаны в книгах (Карла Маркса). Если верить в такие аксиомы (как некогда — в скрижали Торы, в заповеди Евангелия, в Коран), то следуй, не колеблясь, за Лениным: он умел мыслить и умел управлять миром в рамках сей системы как никто!.. Но если… Но если система не совпадёт с исторической реальностью, что же делать тогда?
Жаботинский работал на ином принципе. Он, прежде всего, вскрывал за общепринятыми в обществе понятиями их изначальный, интуитивно вкладываемый смысл. И слушатели, даже не соглашаясь с логикой автора, тем более, с тактикой («не всё же стоит говорить, что думаешь»), невольно погружались в интуитивно ясные глубины его мыслей — сопоставляли ход своих мыслей не с чьими-то книгами, то ли верными, то ли нет, но с фактами, которыми владели и сами, хотя до чтения статей Жаботинского сии факты как-то машинально игнорировались сознанием. Попробую объяснить журналистскую диалектику Жаботинского на одном примере — взятом, правда, не из ранних, а из более поздних его статей. Но я предпочёл выбрать этот пример, потому что он прозвучит для нынешних читателей более живо.
Речь зашла о моральности боевиков на войне.
«Не смейте наказывать невинного» (т. е. «мирного жителя», пользуясь современной терминологией — М. Х.), — процитировал Жаботинский общеизвестную истину и тут же отрезал: — Но это поверхностная и сверхкритическая болтовня! — В войне, в каждой войне, каждая сторона — невинна. Какие преступления каждый солдат противника совершил против меня — нищий, как и я, слепой, как и я, раб, как и я — солдат, который был насильно мобилизован! Если разразится война, все мы единодушно потребуем морской блокады или блокады страны противника, чтобы голодали её жители, невинные женщины и дети. А после атаки с воздуха на Лондон и Париж мы будем ждать ответа наших самолётов над Штутгартом и Миланом, где много женщин и детей. Все войны — войны невинных… Вот почему и жертвы, и агрессоры одинаково проклинают любую войну и её мучения. Если вы не хотите обидеть невинного — тогда совершайте самоубийство. А если вы не хотите совершить самоубийство — тогда стреляйте и не болтайте! К счастью для нас, — продолжил он, — не каждый верит в святость «хавлаги» (сдержанности в войне — М. Х.). Даже те, кто пишет о её святости, даже они в неё не верят. Они просто притворяются — из дипломатии. Каждый еврей открывает утреннюю газету в надежде прочитать что-нибудь о новом нарушении «хавлаги» (т. е. об успешных акциях еврейских боевиков против арабских повстанцев — М. Х). И если кто-нибудь вам скажет, что он за сдержанность, скажите ему, чтоб рассказал это своей бабушке» (II, 483).
Примерно таким способом он рассуждал по любому поводу. Естественно, эти статьи не вынуждали его противников поменять их оборонительную тактику, уж очень она виделась политически выгодной. Но сами для себя они отлично сознавали, что собственные «солдаты» рвутся в бой из опостылевших окопов — и, подчиняясь логике жизни, сионисты, его же оппоненты, создавали отряды, которые вступали в войну с арабами — хотя нелегально. Что в итоге привело к перерождению чисто оборонительных еврейских вооруженных сил в наступательную армию…
Может показаться, что стиль Жаботинского заключался в резком упрощении сложных ситуаций. В «тривиализации проблемы», как позднее выражался великий физик Л. Ландау. Спорить с этим я не могу. Но главная проблема, терзавшая его современников (да и не только их!) заключалась в том, что реальные (вполне!) сложности и оговорки окутывали изначальный жизненный смысл любого явления, тот смысл, который рядовой человек чувствовал сам, но не в силах был вытащить из-под покрывала «современных взглядов на вещи». Скажем, за благородным стремлением «спасти на войне женщин и детей» как-то исчез очевидный факт, что в войне, на любой войне, самой справедливой, самой праведной, по сути, не существует ничего иного, кроме умелого убийства тех, кто перед тобой виноват лишь в том же, в чем ты виноват перед ним, — в повиновении собственному начальству. Или — что убивать молодых мужчин такое же омерзительное преступление, как убивать женщин и стариков, — ничуть не лучшее. К тому же на реальной войне женщины, дети, старики вполне способны убивать врага — и делают это постоянно. Но уж если мир устроен так гнусно и «болезненно», по выражению Жабо, что невозможно избежать войн, то единственно честное поведение в реальности — защищать своих изо всех сил, стараясь поменьше терзать себя угрызениями перед страданиями чужой стороны (хотя не забывая о них вовсе). Нет, увы, иного пути для действующего на Земле человека! И те, кто пытаются замаскировать суть человекоубийства на войне «благородными оговорками», обречены на лицемерие в политике.
«Еврейским деятелем» (сионистом) Владимир-Зеэв стал только в 1903 году — после Дубоссарского и Кишиневского погромов. Уже семейным человеком, уже знаменитым российским журналистом и известным переводчиком.
Что же его жизнь столь сильно развернуло?
Насколько мне известно — ощущение позора. Как мало и дурно сопротивлялись евреи, как бездарно и разрозненно обороняли они от бандитского зверья свои дома, детей и жен! Да что ж за народ у нас такой? Зеэв решил создать нелегальную организацию самообороны, ибо поддаться громилам без сопротивления свободный и сильный мужчина не собирался. Но оказалось, в Одессе уже существовала нелегальная организация самообороны евреев. Жаботинский вступил в неё, и этим моментом датируется великий излом в жизни российского литератора, мгновенно превратившегося в политика и идеолога-организатора.
Особость «человека Запада» выделила его и в новой среде. Прежде всего, обнаружилось, что сей прозелит-сионист слабо представляет собственный народ, конкретно — местечковую массу, с её особыми настроениями, предрассудками, заблуждениями, парадоксальными нравами: «В Одессе я никогда не видел ни пейсов, ни лапсердаков, ни такой беспросветной бедности, ни в то же время седобородых, старых почтенных евреев, снимавших шапки на улице при разговоре с нееврейским «господином». Он долго не мог избавиться от отвращения, наблюдая заискивающие ужимки обитателей штетлов перед их русскими «хозяевами»: «Я спрашивал себя: неужели это и есть наш народ?»
Но — оговоримся сразу — у пейсатых бородачей, с их черными камзолами и шляпами XYIII века, имелось качество, завлекшее нашего «европейца». Сии «пóляки» смотрелись «самими по себе» — спутать их нельзя было ни с кем, да они и не допустили бы путаницы в столь важном вопросе. Они не желали даже внешне приспособиться к наглым насильникам, хамам, как бы ни боялись побоев. И всегда подчинялись только своим законам, которые никто не мог заставить извратить (кроме них самих, конечно). Зато их коллеги, ассимилянты-интеллигенты, Владимира-Зеэва потрясали — их жалкая и презренная моральная трусость, желание замаскироваться под русских, отречься от признаков еврейства — скажем, от имени, данного им родителями, от акцента, рождённого родным языком, от жестикуляции. «Русская» маскировка евреев вызывала у него даже не жалость, а скорее ироническое равнодушие — это желание приспособиться к миру соблазнителей, эта мечта перестать быть самими собой, стать — «как все люди»…