Klingenberg am Main,
Würtzburg am Stein,
Bacharach am Rhein
Wachsen die besten Wein![45]

Стихи, должно быть, как голос Музы, успокоили всех; но через минуту поднялась другая ссора о том, где женщины лучше. Эммануэль опять выхвалял свою Италию и особенно дома веселия в Венеции, но Августин уверял, что нет места лучше Нюренберга, так как там недавно закрыли женский монастырь и все монахини перешли в публичные дома[xci]. Впрочем, спор вёлся безо всяких правил диспутов, и, когда я только упомянул, что был в Риме, Эммануэль пришёл в неистовый восторг, схватил меня в объятия и целовал, крича: “Он был в Италии! Слышите — он был в Италии!” Чтоб и в этом случае успокоить страсти, Аврелий предложил такое решение, что лучшие женщины — в Бонне, и что в этом надо немедленно удостовериться. Товарищи, с криками радости, согласились на доводы Аврелия и объявили, что никогда не видели более ловкого кводлибетария[xcii].

Запев какую-то весёлую песню, но не очень твёрдо стоя на ногах, отправились мы, под предводительством Аврелия, куда-то на другой край города, пугая мирных прохожих. Однако свежесть зимнего воздуха довольно скоро отрезвила меня, и, когда на одном повороте маленький Ганс сделал мне знак глазами, я тотчас его понял и поспешил последовать сигналу. Задуманная военная диверсия нам удалась счастливо, и скоро мы остались одни в пустынном переулке.

— Мне показалось, — сказал Ганс, — что вам не было заманчивым продолжать попойку, а я считаю такое времяпрепровождение и вредным, и бесполезным. Хотите, поэтому я вас провожу к вам домой?

Я ответил:

— Вы совершенно правы. Я вас благодарю и очень прошу в самом деле оказать мне услугу, потому что вино в этом городе, кажется, вдвое крепче, чем на всём свете, и без вас я не найду другой дороги, как в ближайший ров.

Маленький Ганс добродушно засмеялся и принял во мне самое близкое участие. Не только он проводил меня в мою гостиницу, но и уложил в постель, где тотчас же придавил меня мутный сон. А когда, спустя несколько часов, я проснулся, не совсем, конечно, освежённый, с сильной ещё головной болью, но с проветренным сознанием, — я увидел, что Ганс не покидал меня и заготовил мне какое-то питьё и ужин.

— Я — медик, — объяснил мне Ганс, — и не счёл хорошим покинуть больного в том виде, в каком вы находились.

Гансу было лет двадцать, а может быть, меньше[xciii]. Он был невысок ростом и некрасив лицом, которому несколько смешной вид придавали кругловатые глаза навыкате под круто изогнутыми бровями, но молодое лицо изобличало ум и было приятно. В разговоре, который завязался у нас тотчас, этот безбородый юноша выказал проницательность, большие сведения в науках и даже знание жизни. И вот, под впечатлением минутного порыва, который управляет нашими поступками чаще, чем рука холодного соображения, а может быть, и не без влияния ещё не вполне миновавшего опьянения, я рассказал маленькому Гансу то, что утаил от его старших товарищей: зачем я приехал к Агриппе и вообще, что пришлось мне пережить за последние месяцы, умолчав, конечно, только об имени Ренаты и о нашем местопребывании. Надо, впрочем, в моё оправдание, вспомнить, что в течение долгого времени я не имел возможности ни с одним человеческим существом поговорить откровенно и что всё то мучительное, что испытывал я, оставалось в моей душе как некая тяжесть, давившая её и давно искавшая исхода.

Ганс выслушал мою длинную и страстную исповедь со вниманием, как врач принимает признания больного, и, после недолгого обдумывания, ответил мне так, говоря, словно наставник к младшему:

— Я не сомневаюсь в справедливости ни одного из ваших слов. Но вы, по-видимому, мало изучали медицину и, во всяком случае, не знаете новых и весьма замечательных открытий, сделанных в этой области. Я же был счастлив, имев руководителем по этой науке такого учёного, как наш учитель, который хотя и прекратил практику, но остаётся одним из величайших медиков своего века. Теперь мы знаем, что существует особая болезнь, которую нельзя признать помешательством, но которая близка к нему и может быть названа старым именем — меланхолия. Болезнь эта чаще, чем мужчин, поражает женщин, — существо более слабое, как показывает самое слово mulier[46], производимое Варроном от mollis, нежный. В состоянии меланхолии все чувствования бывают изменены под давлением особого флюида, распространившегося по всему телу, так что больные совершают поступки, которых нельзя объяснить никакой разумной целью, и бывают подвержены самым необъяснимым и самым быстрым сменам настроений. То они веселы, то печальны, то бодры, то безвольны до крайности, — и всё это безо всякой видимой причины. Точно так же без надобности они лгут: выдают себя не за то, что они есть, возводят сами на себя или на других вымышленные преступления, особенно же любят играть роль преследуемых, жертвы. Эти женщины искренно верят в свои рассказы и искренно страдают от призрачных бед: воображая, что одержимы демонами, они действительно мучатся и бьются в конвульсиях, причём заставляют так изгибаться своё тело, как это им невозможно сделать сознательно, и вообще своим воображением могут довести себя и до смерти. Из числа именно этих несчастных пополняются ряды так называемых ведьм, которых надо бы пользовать успокоительным питьём, но против которых папы издают буллы, а инквизиторы воздвигают костры. Я полагаю, что и вы повстречались с одной из подобных женщин. Конечно, она вам рассказала о своей жизни басню, и никакого графа Генриха не существовало никогда; позднее же, всеми доступными ей средствами, она стремилась к тому, чтобы остаться в ваших глазах необыкновенной и несчастной, за что, впрочем, никак нельзя её винить, так как тут действовала её болезнь.

Выслушав эту лекцию, я напомнил Гансу то, что рассказывал ему о своём полёте на шабаш и о нашем вызывании демона Анаэля, но Ганс возразил мне так:

— Пора бы перестать верить в такие бабьи сказки, как шабаш: помрачение чувств, воображение — вот что такое шабаш! Вы, конечно, были во власти сильного снотворного средства, которое дала вам ваша знакомая, и я тотчас скажу вам состав этого зелья: в него входило — масло, петрушка, паслен, волкозуб, ибунка, может быть, соки и других растений, но главными элементами были — трава, называемая итальянцами белладонна, затем белена и немного фиванского опиума. Составленная таким образом мазь, при втирании её в тело, всегда вызывает глубокий летаргический сон, в котором являются с большой яркостью видения тех вещей, о которых вы думали, засыпая. Некоторые медики уже делали опыты и заставляли женщин, которые почитали себя ведьмами, натираться волшебной мазью под своим присмотром. И что же? Оказывалось, что эти несчастные лежали простёртыми во сне на одном месте, хотя, проснувшись, с полным убеждением и повествовали разные небылицы о своих полётах и плясках. Точно так же нелепо верить, будто какие-то слова, халдейские или латинские, которые ничем не лучше наших немецких, и какие-то линии, называемые характерами, имеют власть над силами природы и Дьяволом. Я уверен, что в вашем опыте вызывания не что иное, как дым от курения приняли вы за образы демонов и что разбил у вас первую лампаду не один из злых духов, но та же ваша помощница, конечно находясь в припадке исступления.

На все эти рассуждения у меня тогда не нашлось возражений, как потому, что моя голова была утомлена в тот день, так и потому, что я отвык от учёных споров, и я стоял перед маленьким Гансом как противник, выронивший шпагу из рук, или как пристыженный ученик, которого наставник бьёт линейкой. Такое положение не помешало мне, однако, воздать должное остроумию доводов Ганса, и я тут же сказал ему, что, если он сумеет обосновать свои мнения и подкрепить их достаточным числом примеров, ему удастся написать очень примечательное и, может быть, полезное сочинение. И я ещё твёрдо надеюсь повстречать такую книгу, которая и сделает известным имя моего молодого друга — Иоганна Вейера.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: