Суровость ответа могла только возбудить мою настойчивость, и я, не побоявшийся задавать вопросы председателю шабаша, конечно, не отступил перед гневом Агриппы Неттесгеймского. Продолжая теснить его, я тотчас бросил ему новый вопрос, причём мне самому показалось, что мой ясный голос застучал, как две игральных кости, прыгающие по столу при решительной ставке:
— Magister doctissime! Ведь я не имею никаких притязаний, чтобы вы открывали предо мной сокровенные тайны! Но, будучи одним из соблазнённых вашей книгой, я только скромно прошу ответить мне, что же такое магия: истина или заблуждение, наука или нет?
Агриппа вскинул на меня глаза, но я не опустил своих, и, пока наши взоры были сопряжены, испытывал я такое чувство, словно бы, держась за руки, мы оба стояли над пропастью. Одну минуту верилось мне тогда, что Агриппа сейчас скажет мне что-то исключительное и вдохновенное, — но через миг предо мной опять сидел в высоком кресле пожилой учёный, в широком плаще и малиновой шапочке, который, сдержав своё негодование, на мои дерзкие требования ответил мне чуть-чуть недовольным, но строгим и ровным голосом:
— Есть два рода науки, молодой человек. Одна — это та, которую практикуют в наши дни в университетах, которая все предметы рассматривает отдельно, разрывая единый цветок вселенной на части, на корень, стебель, лист, лепесток, и которая, вместо познания, даёт силлогизмы и комментарии. В моей книге “О недостоверности познания”, стоившей мне многих лет работы, но принёсшей мне одни насмешки и обвинения в ереси, выяснено подробно, что называю я псевдонаукой. Адепты её — псевдофилософы — сделали из грамматики и риторики инструменты для своих ложных выводов, превратили поэзию в ребяческие выдумки, на арифметике основали пустые гадания да музыку, которая развращает и расслабляет, вместо того чтобы укреплять, превратили политику в искусство обманов, а теологией пользуются, как ареной для логомахии, для словесной борьбы безо всякого содержания! Эти-то псевдофилософы исказили и магию, которую древние почитали вершиной человеческого познания, так что в наши дни натуральная магия не более как рецепты отрав, усыпительных напитков, потешных огней и всего подобного, а магия церемониальная — только советы, как войти в сношение с низшими силами духовного мира или как пользоваться ими разбойнически и врасплох. Как не устану я оспаривать и осмеивать ложную науку, так постоянно буду отвергать и ложную магию. Но в человеке всё же нет ничего более благородного, как его мысль, и возвышаться силой мысли до созерцания сущностей и самого Бога — это прекраснейшая цель жизни. Надо только помнить, что всё в мире устремлено к одному, всё обращается вокруг единой точки и через то всё связано одно с другим, всё в определённых отношениях между собою: звёзды, ангелы, люди, звери и травы! Единая душа движет и солнце в его беге вокруг земли, и небесного духа, покорного велению Божию, и мятущегося человека, и простой камень, скатившийся с горы, — лишь в разной степени напряжённости проявляется эта душа в разных вещах. Наука, которая рассматривает и изучает эти вселенские отношения, которая устанавливает связь всех вещей и пути, которыми они влияют друг на друга, и есть магия, истинная магия древних. Она ставит себе задачею согласовать слепую жизнь своей души, а по возможности — и других душ, с божественным планом создателя мира, и требует для своего выполнения возвышенной жизни, чистой веры и сильной воли, — ибо нет силы более мощной в нашем мире, чем воля, которая способна совершать и невозможное, и чудеса! Истинная магия есть наука наук, полное воплощение совершеннейшей философии, объяснение всех тайн, полученное в откровениях посвящёнными разных веков, разных стран и разных народов. Об этой магии, молодой друг, как кажется, вы ничего не знали до сих пор, и, в заключение нашей беседы, я желаю вам обратиться от гаданий и волхвований к истинному источнику познания.
После этой двусмысленной речи не оставалось мне делать ничего другого, как, встав, ещё раз просить извинения за причинённое беспокойство и проститься. Я бросил последний взгляд на Агриппу, на его учеников, теснившихся вокруг его кресла с изъявлениями восторга, — и вышел из комнаты, думая, что покидаю этот круг навсегда, не подозревая вовсе, что мне ещё придётся повстречать великого чародея, и при каких странных обстоятельствах!
На площадке лестницы меня догнали Ганс и Аврелий, которым хотелось, должно быть, загладить неприятное впечатление аудиенции, так как они всячески старались объяснить суровость Агриппы, ссылаясь на то, что он очень был расстроен письмом Геторпия. В кратком разговоре, происшедшем у нас тут, Аврелий сказал:
— Вот не ожидал я, что учитель ещё втайне верует в магию!
А Ганс, с заносчивостью юности, добавил:
— Великий он человек и учёный, но другого, нежели мы, поколения.
И Ганс и Аврелий убедительно просили меня остаться в Бонне ещё на день, уверяя, что завтра учитель отнесётся ко мне доброжелательнее, но я решительно отказался ещё раз тревожить Агриппу, тем более что потерял всякую надежду на его помощь в моём деле. Впрочем, я благодарил обоих юношей за содействие, ими оказанное мне, а Ганс дружески проводил меня до дверей дома, и мы, расставаясь, дали друг другу обещание обмениваться письмами.
На следующее утро я выехал обратно на север. В полях выпал снег, и было довольно холодно, но дорога значительно исправилась, и ехать было гораздо легче, нежели три дня назад. Лошадь бодро бежала по мягкому белому ковру, прикрывавшему промёрзшую твёрдую почву.
Когда впоследствии я тщательно обсудил всё своё посещение Агриппы и внимательно обдумал все его речи, я пришёл к выводу, что не каждому сказанному им слову должно придавать веру. В те краткие минуты, которые я, приезжий незнакомец, стоял перед Агриппою, не было у него причин открывать свою душу и высказывать прямо свои сокровенные мысли о предмете столь ответственном, как магия. Похоже было, что не высказывал он их и перед своими учениками, так что в их скептических речах, может быть, отражалось не окончательное мнение философа, а то одиночество, на которое всегда обречены великие люди, принужденные таиться даже от самых близких. Ныне же, после второй встречи с Агриппою, я даже не сомневаюсь, что в магию верил он гораздо больше, нежели хотел это показать, и что, может быть, именно гоетейе были посвящены часы его уединённых занятий.
Но все эти соображения ещё не приходили мне в голову во время моего возвратного пути из Бонна. Напротив, мне тогда казалось, что строгая речь Агриппы и трезвые догадки Ганса, как свежий ветер, разогнали тот туман таинственного и чудесного, в котором я блуждал последние три месяца. С настоящим удивлением спрашивал я себя, как мог я в течение четверти года не выходить из круга демонов и дьяволов, — я, привыкший к ясному и отчётливому миру корабельных снастей и военных передвижений. С таким же недоумением искал я ответа, почему оказался я, не раз прежде залечивавший в сердце раны от стрелы крылатого божка, привязанным такими прочными узами к стану женщины, отвечавшей мне только пренебрежением или снисходительною холодностью. Пересматривая, не без краски стыда на щеках, свою жизнь с Ренатою, находил я теперь своё поведение смешным и глупым и негодовал на себя, что так рабски подчинялся причудам дамы, о которой даже не знал с точностью, кто она и имеет ли право на внимание.
Тут же вспомнилась мне и та клятва, которую я дал самому себе в Дюссельдорфе и о которой совсем не думал последние недели: не оставаться близ Ренаты долее трёх месяцев и больше, чем то время, в какое истрачу я треть собранных мною денег. Три месяца с того утра истекли уже шесть дней тому назад, и предельная сумма денег тоже была почти вся израсходована. Под влиянием этих раздумий мелькнула у меня мысль вовсе не возвращаться в Кёльн, но, повернув свою лошадь, ехать южнее Бонна, по направлению к родному Лозгейму, а Ренату предоставить её одинокой судьбе. Однако сделать этого у меня недостало духу, прежде всего потому, что меня томила тоска по Ренате, но и честь не позволяла мне такого предательства.