Однако, в ту же самую ночь, мог я убедиться, что не легкомысленно говорила Рената, будто вся жизнь её переломилась надвое: на первой заре Рената разбудила меня, и лицо её было странно торжественным, когда она попросила меня помочь ей встать и проводить к ранней обедне. Я повиновался, невольно подчинённый строгостью её голоса и тишиной утреннего часа, и Рената, поспешно одевшись, заставила меня отвести её, хотя была так слаба, что едва могла ступать, в церковь святой Цецилии. Там, упав на аналой, Рената, среди яркой пестроты и позолоты храма, молилась ненасытно и заливалась слезами до самого конца службы, как последняя грешница, ищущая отпущения грехов. И, глядя на её ревность, начал я понимать, что в душе Ренаты произошла не мимолётная перемена, но свершился какой-то большой переворот, изменивший надолго все её мысли, чувствования, пожелания, словно перестроивший по новому плану всё её существо.
Действительно, отсюда началось для Ренаты, и для меня с ней, совершенно новое существование, и порой мне казалось, что если и можно найти единство между всеми ликами Ренаты, являвшимися мне прежде, то новый её образ принадлежит вовсе другой женщине. Не только Рената высказывала совсем иные, чем прежде, суждения, не только повела совсем новый образ жизни, но я не узнавал самого её способа говорить, действовать, обращаться с людьми, не узнавал самого звука её голоса, её походки, пожалуй, и лица. Но тогда напоминал я себе, что рассказывала мне Рената о своём детстве, как проводила она ночи напролёт в молитве, как выходила обнажённой на холод, как бичевала себя или терзала груди остриями; или ещё те слова, какие она сказала мне на барке, когда мы плыли с нею к городу Кёльну: “Всем нам, каждому, надо было бы ужаснуться и, как оленю от охотника, бежать в монастырскую келью”, — и я понимал, что всё это уже было в Ренате и раньше, но лишь скрывалось — как тело под случайными одеждами.
Чтобы изобразить, хотя бы в самых общих чертах, эту последнюю пору нашей совместной жизни с Ренатою, должен я прежде всего сказать, что в своё покаяние внесла она ту же исступленность, как раньше в скорбь, а потом в страсть. В один из первых дней после видения захотела она пойти на исповедь и, сколь я ни предостерегал её от такого опасного поступка, действительно исполнила своё намерение в нашей приходской церкви. Не знаю, чистосердечно ли покаялась Рената перед нашим патером в своих прегрешениях, из которых меньшее, будь оно обнародовано, могло повести не на костёр ведьм, — но, вернувшись домой, умилённая и в слезах, сообщила она мне об епитимии, на неё наложенной. И с того дня, выполняя её, она не пропускала утра, чтобы не быть у мессы, каждый церковный звон встречала молитвой, каждый вечер молилась у аналоя до изнеможения, держала все предписанные верным посты, в среду, пятницу и субботу, а порою вскакивала и среди ночи, чтобы опять, ломая руки, рыдая, молить об отпущении грехов. Не довольствуясь указанными ей испытаниями, Рената жаждала всячески усилить свои подвиги, чтобы полнее выразить своё покаяние, а может быть, чтобы скорее выпросить себе прощение. Не раз я удерживал её, когда она яростно билась головой об стену, не раз подымал с полу потерявшей сознание от усталости на молитве, а однажды вырвал из её рук кинжал, которым она уже начертила у себя на груди кровавый крест. В эти минуты у Ренаты всегда было лицо счастливое и детское, и она упрашивала меня кротко:
— Рупрехт, оставь меня, мне хорошо, мне хорошо!
Ко мне в те первые дни своего покаяния Рената относилась ровно и ласково, как сёстры к братьям в бригиттианских монастырях[cxxxiii], не возражая мне резко, подчиняясь мне в малом, но во всём существенном твёрдо держась своего пути. Разумеется, Рената отреклась от всякого соблазна страсти, не позволяла мне даже прикоснуться к ней и говорила теперь о земной любви с той же холодностью, как любой схоластик.
Настойчиво убеждала меня Рената присоединиться к её покаянию, упрашивала о том на коленях и со слезами, как добрая сестра, или заклиная с угрозами, как проповедник, — но в моей душе, куда бросил свои семена Яков Вимфелинг, эти призывы не могли найти отзвука. Всю мою жизнь твёрдо сохранял я в глубине сердца живую веру в Творца, Промыслителя мира, в Его благодать и искупительную жертву Христа Спасителя, однако никогда не соглашался, чтобы истинная религия требовала внешних проявлений. Если Господь Бог дал людям во владение землю, где лишь борьбой и трудом можно выполнить свой долг и где лишь страстные чувства могут принести истинную радость, — не может Его справедливость требовать, чтобы отказались мы от трудов, от борьбы и от страсти. Кроме того, пример монахов, этих настоящих волков в овечьих шкурах, которые давно уже стали широкой мишенью, продырявленной всеми стрелами сатиры, — достаточно показывает, как мало приближает к святости жизнь праздная и тунеядная, хотя бы вблизи от алтаря, при каждодневных мессах.
Впрочем, искренность и увлечённость, с какими отдавалась своему покаянию Рената, настолько оживили во мне моё чувство к ней, что я в течение недели или даже дней десяти делал вид, будто испытываю то же, что она, так мне хотелось не отходить от неё, разделять все её минуты. Вместе с Ренатою посещал я церкви; опять, прислонясь к колонне, следил за ней, склонённой к молитвеннику; слушал мерное пение органа и воображал безнадёжно, что это шумят вокруг нас мексиканские леса. Не отказывал я Ренате и тогда, когда она звала меня молиться с собой, ласково ставила близ себя на колени и нежно просила, чтобы я повторял за нею слова псалмов и кантик. Отдавал я себя в волю Ренаты и тогда, когда хотелось ей каяться во всём, ею в жизни совершённом, когда, став передо мной на колени, она целые часы, заливаясь слёзами, проклинала себя и свои поступки, рассказывала мне о своём постыдном прошлом, причём, как мне кажется, находила особую сладость в том, чтобы обвинять себя в самых чёрных преступлениях, в которых не была повинна, взводить на себя самые стыдные небылицы.
В этих рассказах свою жизнь с графом Генрихом изображала она как сплошной ужас, ибо уверяла теперь, что тайное общество, в котором Генрих мечтал стать гроссмейстером, было общество самых низших магов, служивших чёрную мессу и готовивших ведьмовское варево. По словам Ренаты, именно в эти дни были ей указаны пути на шабаш и тайны магии, так что она только притворялась, будто постигает их вместе со мной. Однако и о нашей совместной жизни тут же, с не меньшим волнением, рассказывала Роната такие вещи, которым я никак не мог дать веры и которые являли события, лично мною пережитые, словно отражёнными в изогнутом зеркале. Так, заверяла меня Рената, что перед встречей со мной не было у неё другого желания, как затвориться в монастырь. Но затем некий голос, принадлежавший, конечно, врагу человеческому, сказал ей над ухом, что демоны отдадут ей Генриха, если она взамен поможет им уловить в их сети другую душу. После этого вся наша жизнь будто бы в том лишь и состояла, что Рената, применяя ложь и лицемерие, старалась вовлечь меня в смертные грехи, не останавливаясь ни перед какими обманами. Если бы поверить Ренате, то пришлось бы допустить, что роль стучащих духов играла она сама, чтобы заманить меня в область демономантии, что мои видения на шабаше были ею мне подсказаны, что Иоганн Вейер был прав, уверяя, будто это Рената разбила лампады при нашем магическом опыте, и подобное.
Между прочим, решительно потребовала Рената, чтобы магические сочинения, всё ещё лежавшие на столе в её комнате, были уничтожены или выброшены, и сколько ни возражал я против такой незаслуженной казни книгам Агриппы Неттесгеймского, Петра Апонского, Рогерия Бакона, Ансельма Пармезанского и других, но она оставалась непреклонной. Унеся груду томов, я спрятал их в дальнем углу своей комнаты, ибо почитал святотатством уподобляться папе, сжёгшему Тита Ливия, и подымать руку на книги как на лучшее сокровище человечества. Но, взамен исчезнувших томов, на столе Ренаты скоро появились другие, столь же тщательно переплетённые в пергамент и с не менее блестящими застёжками, да, пожалуй, и содержанием отличающиеся не более, чем груша от яблока, ибо и они усердно трактовали о демонах и духах. А так как большинство тех новых сочинений, к которым тянулась теперь жаждущая душа Ренаты, также было написано по-латыни, то пришлось мне опять быть толмачом, и повторились для меня с Ренатою часы общих занятий, когда, рядом за столом, склонясь к страницам, вникали мы оба в слова писателя.