Дядя Джон напрягся, надавил на пружины.
– Чего же она не подождала? – потребовал он, вперившись в нее безумными глазами, снова и снова пытаясь нащупать ее остановившийся пульс.
– Ты же слышал меня! – Мать резко шагнула вперед. – Ее нельзя трогать. Ее нужно оставить как есть. Чтобы, придя домой, она смогла вернуться в свое тело именно в этом положении.
Дядя Джон повернул голову. Его длинное, грубое, красное лицо было покрыто оспинками и ничего не выражало, вокруг усталых глаз залегли глубокие черные борозды.
– Куда бы она могла отправиться? Я просто должен ее найти.
Мать произнесла, словно дала пощечину:
– Почем мне знать. У нее есть любимые места. Может, найдешь ее в ребенке, что бежит по тропинке в овраге. Может, она качается на виноградной лозе. А, может, увидишь, как она смотрит на тебя из рака, спрятавшегося под камнем в ручье. Или, может, играет в шахматы в старике на площади перед судом. Ты сам не хуже меня знаешь, что она может быть где угодно. – Она иронически скривила рот. – Может, она стоит во мне во весь рост и смотрит на тебя, смеется и не показывается тебе. Может, она так развлекается. А ты и не узнаешь.
– Как… – тяжело, словно огромный валун на оси, он повернулся к ней. Его ручищи поднялись, будто готовые схватить что-то. – Если бы я только подумал…
Мать продолжала говорить – с непривычным для нее бесстрастием:
– Не сомневайся, она не во мне, здесь. Да если бы и была, тебе бы и не догадаться. – В ее глазах чуть заметно блеснуло злорадство. Высокая, грациозная, она стояла и без страха сверху вниз глядела на него. – Теперь-то ты наконец можешь растолковать, чего тебе надо от нее.
Казалось, он прислушивался к отдаленному благовесту. Он сердито потряс головой, чтобы в ней прояснилось. Потом протянул:
– Что-то… внутри меня, – он запнулся, склонился над холодным спящим телом, – Сеси! Вернись, слышишь! Ты же можешь вернуться, если захочешь!
В высоких ивах за тонувшими в солнце окнами потянуло ветерком. Кровать заскрипела от его переместившегося веса. Еще раз ударил отдаленный колокол, и он прислушался к нему, но Мать ничего не слышала. Только он слышал эти далекие-далекие, навевающие полуденную сонливость летние звуки. Рот его чуть приоткрылся.
– Она должна сделать для меня одну вещь. Последний месяц у меня что-то неладно с головой. Появились чудные мысли. Я уже было сел на поезд в большой город посоветоваться с психиатром, только ой мне не поможет. Я знаю, что Сеси может вселиться в мою голову и избавить меня от страхов. Она их может высосать, как пылесос, стоит ей только захотеть. Она единственная, кто в состоянии вычистить из моей головы всю грязь и паутину и снова сделать меня новеньким. Вот зачем она мне, пойми ты, – сказал он сдавленным выжидательным голосом. Он облизал губы. – Она просто обязана помочь мне!
– После всего, что ты сделал Семейству? – заметила Мать.
– Ничего такого я Семейству не сделал!
– Говорят, – сказала Мать, – что в трудные времена, когда у тебя было туго с деньгами, ты получал по сотне долларов за каждого из Семейства, выданного властям, чтобы ему проткнули сердце кедровой палочкой.
– Это несправедливо! – закричал он, вздрогнув, как человек, получивший удар в живот. – Этого не докажешь. Ты все врешь!
– Все равно я убеждена. Сеси не пожелает помогать тебе. Этого не захочет Семейство.
– Семейство, Семейство, – он затопал ногами, как огромный невоспитанный ребенок. – К черту Семейство! Почему я должен из-за него сойти с ума? Мне нужна помощь, черт побери, и я ее получу!
Мать смотрела ему в лицо, ее лицо окаменело, руки она скрестила на груди.
Он сбавил тон, посматривая на нее взглядом застенчивого злодея и избегая ее глаз.
– Послушайте меня, миссис Эллиот, – сказал он. – И ты тоже, Сеси, – обратился он к спящей. – Если ты здесь, – добавил он. – Послушайте вот чего. – Он взглянул на стенные часы, тикавшие на дальней, залитой солнцем стене. – Если Сеси не вернется сюда сегодня к шести вечера и не захочет прочистить мне голову и вернуть мне разум, я… я заявлю в полицию. – Он выпрямился. – У меня список Эллиотов, которые живут на фермах по всей округе и в Меллинтауне. Полиции и часа не понадобится, чтобы заточить с дюжину новых кедровых палочек, а потом загнать их в дюжину эллиотовских сердец. – Он умолк, вытер пот с лица. Постоял, вслушиваясь.
В далекий колокол ударили снова.
Колокол он слышал уже много дней. На самом деле никакого колокола не было, но он слышал, как тот звонит. Он звонил и сейчас, близко, далеко, совсем рядом, где-то вдалеке. Никто этого не слышал, только он.
Он покачал головой. Он повысил голос, чтобы перекрыть звук того колокола, закричал на миссис Эллиот: «Вы слышали меня?»
Поддернув брюки и рывком подтянув пряжку ремня, он прошел мимо Матери к двери.
– Да, – сказала она, – я слышала. Но даже я не в силах позвать Сеси домой, если ей не хочется возвращаться. В конце концов она объявится. Потерпи. Не спеши в полицию…
Он оборвал ее:
– Я не могу ждать. То, что со мной делается, этот гам в голове, не проходит уже целых восемь недель! Я больше этого не вынесу! – Он с угрозой глянул на часы. – Я ухожу. Попробую найти Сеси в городе. Не разыщу к шести – ну, не тебе объяснять, что такое кедровая палочка.
Его тяжелые башмаки прогромыхали по прихожей, шаги протопали по ступенькам и затихли на улице. Когда все успокоилось, мать повернулась и серьезно, с беспокойством посмотрела на спящую.
– Сеси, – позвала она нежно, настойчиво. – Сеси, иди домой!
Тело молчало. Сколько мать не ждала, Сеси лежала без движения.
Дядя Джон прошел цветущими полями и вышел на улицы Меллинтауна, высматривая Сеси в каждом ребенке, лижущем мороженое, и в каждой белой собачке, трусящей своей дорогой в вожделенное никуда.
Город раскинулся, как сказочное кладбище. Ничего, кроме горстки монументов, по сути, памятников забытому искусству и образу жизни. Это была обширная луговина, только вместо травы на ней росли язвы, гималайские кедры и хекматаки» между ними пролегали дощатые тротуары, которые можно к ночи затаскивать в сарай, если гулкие шаги прохожих действуют на нервы. Там торчали старые дома первых поселенцев, убогие и тесные, посеревшие от мудрости десятилетий, блестевшие очками цветных стекол под золотистыми космами пустивших в них корни столетних птичьих гнезд. Там была аптека, полная обкрученных проволокой стульев с фанерными сиденьями у стойки с газированной водой и незабываемого, отчетливого, стойкого запаха, который когда-то стоял в аптеках, но которого уже нет и в помине. Была там и парикмахерская, а перед ней весь в красных лентах столбик под стеклянным колпаком. И была там бакалейная лавка, пропитавшаяся ароматом фруктов и пыльных ящиков и запахом старухи-армянки, похожим на запах позеленевшего пенни. Городок тонул в тени канадских кедров и спелых лиственных деревьев, никуда не спешил, и где-то в городе была Сеси – та, кто Странствует.
Дядя Джон остановился, купил бутылку апельсинового сока, выпил ее, носовым платком утер лицо, глаза его прыгали вверх-вниз, как дети через прыгалку. Я боюсь, думал он, я боюсь.
Он увидел стайку птичек, рассевшихся в ряд на высоко натянутых телефонных проводах. Не там ли Сеси, не смеется ли она над ним оттуда, выглядывая через зоркий глаз птицы, перебирая перышки и напевая песенку про него? Он заподозрил Индейца в сигарной лавке. Но в этой холодной, вырезанной из дерева, табачного цвета фигуре не было жизни.
Вдалеке, словно сонным воскресным утром, он услышал звон колоколов в долине собственной головы. Он начисто ослеп. Погрузился во тьму. В его обращенном внутрь взоре проплывали белые, искаженные лица.
– Сеси! – закричал он всему и везде. – Я знаю, ты можешь помочь мне! Ну потряси меня как дерево! Сеси!
Слепота прошла. Он весь облился холодным потом, который не высыхал, а растекался, как сироп.
– Я знаю, ты можешь помочь, – сказал он. – Я видел, как несколько лет назад ты помогла кузине Марианне. Десять лет назад, разве не так. – Он стоял, весь напрягшись.